Перейти к содержанию
Главное меню
Главное меню
переместить в боковую панель
скрыть
Навигация
Заглавная страница
Библиотека
Свежие правки
Случайная страница
Справка по MediaWiki
Марксопедия
Поиск
Найти
Внешний вид
Создать учётную запись
Войти
Персональные инструменты
Создать учётную запись
Войти
Страницы для неавторизованных редакторов
узнать больше
Вклад
Обсуждение
Редактирование:
Михайлов Ф. Загадка человеческого «Я»
(раздел)
Статья
Обсуждение
Русский
Читать
Править
Править код
История
Инструменты
Инструменты
переместить в боковую панель
скрыть
Действия
Читать
Править
Править код
История
Общие
Ссылки сюда
Связанные правки
Служебные страницы
Сведения о странице
Внешний вид
переместить в боковую панель
скрыть
Внимание:
Вы не вошли в систему. Ваш IP-адрес будет общедоступен, если вы запишете какие-либо изменения. Если вы
войдёте
или
создадите учётную запись
, её имя будет использоваться вместо IP-адреса, наряду с другими преимуществами.
Анти-спам проверка.
Не
заполняйте это!
== Глава третья. О человеке и его мышлении == === У истоков рождения человеческого «Я» === Надеюсь, читатель уже убедился в том, что в абстракции от всеобщего характера законов развития общественных форм (форм общения в деятельности или, что то же самое, форм деятельности, осуществляемой в общении) и природа, и человек представляются «абстрактным объектом», совокупностью готовых вещей, взятых вне собственной истории и определяемых целиком их наличие данной телесной организацией. И индивидуальное сознание, рассматриваемое в отрыве от действительной истории формирования способов общения людей, оказывается «функцией» человеческого организма и может быть рассмотрено лишь как совокупность опять-таки наличных, присущих организму психических «способностей»: мышления, воли, эмоций, чувственных восприятий и т. п. Осталось теперь это убеждение перевести в более или менее развернутое понимание. И начнем мы с того «момента», когда биологические способы жизнедеятельности окончательно лишились своей непосредственно приспособительной функции, став в переработанном, измененном виде естественно-природным «механизмом» общественной, универсально-предметной жизнедеятельности людей. В формулировке Маркса и Энгельса этот момент характеризуется как «первый исторический акт, это — производство средств, необходимых для удовлетворения этих потребностей («пища и питье, жилище, одежда и еще кое-что», — говорится строчкой выше. — ''Ф. М.''), производство самой материальной жизни». И оно, производство, «такое основное условие всякой истории, которое (ныне так же, как и тысячи лет тому назад) должно выполняться ежедневно и ежечасно — уже для одного того, чтобы люди могли жить»<ref>К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 26.</ref>. Производство средств, с помощью которых только и возможна жизнедеятельность индивидов, есть и первый исторический акт, и «миллиарды раз» повторенное на протяжении всей истории «простейшее отношение», в котором содержится фундаментальное (всеобщее) противоречие этого акта: «…сама удовлетворенная первая потребность, действие удовлетворения и уже приобретенное орудие удовлетворения ведут к новым потребностям, и это порождение новых потребностей является первым историческим актом»<ref>Там же, стр. 27.</ref>. Следовательно, в процессе производственной деятельности формируются и новые потребности людей, и новые их способности, и соответствующие им орудия, то есть формируется психофизиологически сам человек, все общественные средства его жизнедеятельности. Здесь же исторически совершенствуется и способность к целеполаганию — способность мышления. Но одновременно формируются и орудия этой способности: от средств коммуникации до телесных органов человека (например, «функциональные органы» мозга, по А. Н. Леонтьеву). Поэтому мышление (и сознание как отношение индивида к миру, то индивидуальное восприятие мира, которое мышление порождает) так же не производится мозгом самим по себе, как не производится оно и языком — средством речевого общения. Только общение индивидов как общественный процесс есть одновременно и действительность процесса мышления: его порождение и осуществление. Маркс писал: «Но даже и тогда, когда я занимаюсь научной и т. п. деятельностью, — деятельностью, которую я только в редких случаях могу осуществлять в непосредственном общении с другими, — даже и тогда я занят общественной деятельностью, потому что я действую как человек. Мне не только дан, в качестве общественного продукта, материал для моей деятельности — даже и сам язык, на котором работает мыслитель, — но и мое собственное бытие есть общественная деятельность…»<ref>К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 42, стр. 118.</ref>. Из сказанного понятно, что нельзя выявить природу любой способности человека, научая процессы, протекающие в мозгу. Природа той или иной способности может быть раскрыта на том же самом, едином и для всех других способностей человека основании, которым является орудийно-предметная деятельность людей, протекающая в соответствующих каждому способу ее осуществления формах общения. Маркс и Энгельс показали, что деятельность людей в принципе не может быть односторонне определена ни со стороны своей исторической целенаправленности (со стороны мышления, как считал Гегель), ни со стороны своей «чистой» предметности (со стороны пространственно-телесного бытия как такового, как полагал Фейербах). Предметная деятельность есть то третье, что по отношению и к мышлению, и к природному бытию людей выступает в качестве их единой «субстанции», развитие которой одновременно порождает и определяет и то и другое и само их противопоставление. Действительно, ни собственно человеческое бытие индивида, ни его мышление не являются друг для друга ни основанием, ни причиной. Для того чтобы человек был человеком, он должен мыслить. Можно даже сказать, что человеческое бытие (сама органическая жизнь тела) определяется наличном у человека способности осознанно ставить перед собой цели, способности мыслить, в том числе осознавать свои инстинкты. А так как эта способность непосредственно развивается и существует лишь в общении людей, в их речи, «закрепляющей» в себе накопленные знания и умения, то из пространственно-телесных взаимодействий индивида с другими объектами ее (эту способность) вывести нельзя. Но, с другой стороны, для того чтобы вступить в общение с живущими и прошлыми поколениями, каждый человек должен обладать вполне определенно организованным телом. Он должен родиться человеком, и его бытие есть необходимейшая предпосылка его общения, речи и тем самым его мышления. И в такой взаимной противопоставленности бытия и мышления вопрос об их отношении (тождестве, говоря языком философии) так и будет решаться «методом маятника»: то мышление окажется основанием бытия, то бытие — основанием мышления. Но разве бытие человека — это не способ его жизни? А разве способ его жизни не есть совместная деятельность людей, в которую они включаются, появившись на свет? И наконец, разве совместная деятельность людей не есть прежде всего исторически развитый способ предметно-орудийной переделки природы в своих целях? А если это так, то, видимо, его-то и следует внимательно изучить. Исторически развивающаяся предметная деятельность и есть лоно, в котором формируется мыслящий, сознающий и себя, и весь мир человек, наше «Я». Поскольку люди совместно, в общении друг с другом переделывают окружающую их природу с помощью орудий, закрепивших в своем «устройстве» общественные способы деятельности, постольку они развиваются и телесно, и духовно как люди. Поскольку человек относится к объекту своей деятельности опосредствованно, то есть средством его отношения служат не только и не столько видоспецифическая организация процессов жизни его тела, сколько «организация», устройство орудий его общения и деятельности, постольку представший перед ним (данный в его восприятиях) объект оказывается для него общественно значимым, имеющим значение для всех и тем самым непосредственно всеобщее значение. Рассел, как вы помните, общественное (всеобщее) значение слова «дождь» в полном соответствии с многовековой традицией эмпиризма считал результатом отвлечения от личных особенностей восприятия. Для него именно язык, общественный (безличный) язык, отсекал личностные особенности восприятия дождя, сохраняя в значении этого слова лишь то, что повторяется и тогда, когда моросит осенний мелкий дождичек, и тогда, когда низвергаются с неба потоки тропического ливня. Мы же видим, что слово потому несет в своем значении всеобщее (наше «Нечто»), что оно служит нам средством общения, когда мы вместе с другими укрываемся от дождя или молим о его ниспослании, изучаем возможность предотвратить дождь или вызвать его искусственно. Во всех этих случаях в способах и средствах нашего общения и деятельности (в языке, в частности) закрепляются не просто ощущения, лично неповторимые или такие же, как у других людей, а значение реального дождя для нашей жизнедеятельности, его объективная роль в нашей общественно-личной жизни. Значение, которое он имеет, и роль, которую играет именно потому, что он дождь, что такая уж у него объективная, от нас не зависящая сущность. Поэтому-то и наше, казалось бы, «исходное» непосредственное восприятие, которое Рассел считал чувственно-индивидуальной основой всего опыта человечества, само направляется и наполняется всеобщим смыслом освоенных нами средств и способов общения и деятельности (в этом заключается смысл марксова тезиса о том, что наши чувства стали теоретиками). Дабы человек вообще мог что-либо увидеть, это «что-либо» должно своими видимыми качествами говорить с ним на «безличном», всенародном языке. Иначе глаз человека лишится опоры, затуманится… взгляд станет либо невнимательным, уходящим в себя, либо направляемый только голодом, жаждой, предчувствием опасности, будет взглядом животного, но не человека. Без способности определять каждый отдельный предмет общественным (в своей основе — орудийным) способом, то есть определять его как всеобщее, человек просто не является человеком и не может ни мыслить, ни быть. Мыслить — это, во-первых, относиться ко всем отдельным предметам созерцания и деятельности как к общезначимым (значащим что-то для других и только тем самым и для меня самого). И, во-вторых, мыслить — это оперировать общественными средствами общения и деятельности, которые что-то значат для других, а тем самым и для каждого индивида в отдельности. Можно сказать и иначе. Мыслить — это значит постоянно организовывать и контролировать свою жизнедеятельность, свое бытие с помощью исторических средств общения (языка, в частности), в самой общественной форме которых раскрыты и закреплены объективные свойства природы и общественных отношений. Быть (человеком) — это значит в процессе совместной орудийной деятельности превращать объективные силы природы в способы своей жизнедеятельности, а тем самым и в общезначимое содержание своего мышления. Таким образом, предметная деятельность людей как исторически развивающийся способ их жизни есть их общественное бытие, и именно оно определяет и общественное сознание, и способ индивидуального бытия человека, и его индивидуальное сознание. Следовательно, само мышление, как, впрочем, и телесная организация человека, само его бытие, умения и т. д., есть результат и момент совместной предметной деятельности людей. Индивидуальное бытие и мышление — даже не две стороны одной медали. Скорее, это такие проявления единого способа жизнедеятельности индивида, само различие которых не дано изначально, а становится в истории. Сам человек заметил это различие (а затем и противоречие) только тогда, когда единый способ общественно-исторической деятельности людей породил в своем развитии и социально оформил как обособленные (и тем только и противопоставил их друг другу) духовное и материальное производства. С этой точки зрения ничем иным, кроме рецидивов антропологического понимания сущности человека, являются попытки определить специфику его внутреннего мира с помощью анализа физиологических особенностей органов чувств и мозга. И в таком случае вполне логично сначала констатировать общность природных, чувственных средств отражения у животных и человека, а затем ввести некоторую чрезвычайную добавку к ним: вторую сигнальную систему — язык, как явление социальное. Спору нет, средства чувственного восприятия мира человек унаследовал от своего животного предка. Но индивидуальное поведение животного, его избирательное отношение к предметам внешнего мира как бы заранее, до опыта, предопределены совокупностью видовых биологических потребностей. Животное лишь то видит в окружающем его мире, что важно ему увидеть, восприятие чего подготовлено эволюцией вида и как бы ожидается организмом. «…Если у животного не существует инстинктивного отношения к данной вещи… и данная вещь не стоит в связи с осуществлением этого отношения, то в этом случае и сама вещь как бы не существует для животного»<ref>А. Н. Леонтьев. Проблемы развития психики, стр. 257.</ref>. Но ведь животное все-таки видит не существующую для него вещь. Да, но как! Обратимся к предложенной А. А. Леонтьевым очень удачной аналогии, которая поясняет, каким образом существуют для животного вещи и явления, не имеющие непосредственной биологической значимости. Читайте: «Вы идете, задумавшись, по улице. По дороге вы встречаете людей, уступаете им дорогу, видите дома, автомобили, задерживаетесь на перекрестке, дожидаясь зеленого сигнала светофора, — все это происходит автоматически, бессознательно, или, как говорят, подсознательно, ибо вы в это время думаете о чем-то своем. Примерно так воспринимает окружающее и животное, с той только существенной разницей, что оно при этом не погружено в свои мысли, ибо их у него нет. Продолжим аналогию дальше. Вы торопитесь перейти улицу, по вынуждены остановиться и пропустить проходящий транспорт. Если при этом вы думаете о чем-то другом, то воспринимаете транспорт просто как помеху, препятствие на вашем пути, не задумываясь о том, автобус перед вами или троллейбус, легковая машина или грузовик, а тем более — какой марки автомобиль. По мнению известного немецкого психолога Икскюля, восприятие животным окружающего мира носит именно такой характер»<ref>А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка. М., 1963, стр. 12—13.</ref>. Так что «чувственная ступень», «общая нам» с животными, в принципе не может стать базой понятийного обобщения. Остается только пожалеть того человека, который вынужден довольствоваться такого рода средствами познания. На самом же деле в положение такого человека попадает тот, кто растет, воспитывается вне общества. Но подобные случаи говорят лишь о том, что биологические средства чувственного контакта со средой, доставшиеся нам в наследство от животного предка, сами по себе не способны на какое-либо познание, если ими не руководит общественно-исторический опыт поколений<ref>Вот, кстати, исторический случай, дающий нам возможность выявить необходимость формирования психики личности. Ребенок, обладающий всеми «общими у нас с животными» средствами восприятия, попав в стадо животных, разучился (если умел) воспринимать то, что прежде всего бросается в глаза человеку, разучился (или не смог научиться) быть человеком, личностью. Ребенок (Ольга Скороходова), в результате заболевания потерявший и зрение, и слух, и речь, при умелом руководстве со стороны тех, кто представлял собой в данном случае общественно-исторический опыт поколений, стал поэтом, ученым, настоящей творческой личностью (см. О. И. Скороходова. Как я воспринимаю, представляю и понимаю окружающий мир. М., 1972).</ref>. Психика общественного человека отличается от психики животного не имманентно присущими ей «дополнениями», а тем, чем вообще отличается внутренний мир одного индивидуума от внутреннего мира другого, — их внешним миром, их бытием. В бытии и надо искать причину качественных отличий психики человека от психики животного<ref>См. специально об этом в кн.: А. Н. Леонтьев. Деятельность. Сознание. Личность. М., 1975.</ref>. Люди выделялись из животного мира, стали людьми благодаря коллективному труду. Мы не будем сейчас излагать классические произведения Ф. Энгельса — «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека», «Происхождение семьи, частной собственности и государства» и др. Вряд ли кто из наших читателей не представляет себе роли орудий труда в процессе происхождения человека. Тех же, кто специально заинтересуется проблемами антропогенеза (происхождения человека), можно отослать к обширной антропологической литературе<ref>Прежде всего стоит познакомиться со сборником «Происхождение человека и древнее расселение человечества» (М., 1951), а также с работами: Э. Г Вацуро. Исследование высшей нервной деятельности антропоида (шимпанзе). М., 1948; Н. Ю. Войтонис Предыстория интеллекта (К проблеме антропогенеза). М.—Л., 1969; Л. С. Выготский. Развитие высших психических функций. Из неопубликованных трудов. М., 1960; П. П. Ефименко. Первобытное общество Очерки по истории палеолитического времени. Л., 1938; М. Ф. Нестурх. Происхождение человека. М., 1958; М. Б. Туровский. Труд и мышление (Предыстория человека). М., 1963.</ref>. Впрочем, к одному аспекту этой проблемы мы еще вернемся. Нам же есть прямой смысл вспомнить замечательные «Тезисы о Фейербахе» Маркса. Маркс пишет, что, недовольный абстрактным мышлением, Фейербах апеллирует к чувственности, но не может понять ее как чувственно-практическую революционную деятельность. В одном понятии — сущность основной для процесса познания деятельности человечества. В процессе производства, в процессе общественно-исторической практики действует не абстрактное «общество вообще», а живые, чувствующие, переживающие свои действия индивидуумы. Их «чувственность» — не особая «ступень в процессе познания», не «чувственность» созерцающего природу мыслителя. Она живой контакт с природой в процессе ее практической переработки. Раскрываемая трудом, производством, объективная сущность вещей необходима живому, чувствующему человеку. С другой стороны, без ощущения твердости камня, без представления непосредственной цели применения орудия и результатов коллективных усилий членов племени, короче, без живого, чувственного отражения в психике индивидуума условий и предметов его деятельности не может осуществляться и процесс производства как общественный процесс. Практическая деятельность общества есть одновременно индивидуальная деятельность его членов, каждый из которых способен что-либо сделать постольку, поскольку он переживает, чувственно воспринимает окружающий мир. Чувственно-практическая, общественно-индивидуальная деятельность постоянно изменяет как общество в целом, так и каждого индивидуума в отдельности, являясь тем самым поистине революционной. Таким образом, предметная деятельность человека и есть то единое основание всех форм его жизнедеятельности, которое только и дает возможность понять сознание как общественно-исторический феномен. === Язык реальной жизни === Среди тех способов и результатов деятельности и форм общения, которые опосредствуют отношение человека к миру и делают его сознательным (со знанием осуществляющимся), был назван и язык. Теперь настало время сказать, что язык воистину первый среди равных в семье этих способов, результатов и форм. А посему о нем следует поговорить особо. Как и в других случаях, история становления важнейшего «орудия» человеческой деятельности — языка — позволяет понять, что собой представляет это «орудие». Но такой ход мысли вплотную подводит к проблеме происхождения человека. Придется сказать несколько слов и об этом. Много спорного, гипотетического в литературе о самых первых шагах «становящегося человека». Но совершенно бесспорно, что одна из тупиковых ветвей биологического приспособления антропоидов оказалась неожиданно жизнестойкой. И как раз не за счет «классических» для биологического приспособления и видообразования механизмов отбора, а, если хотите, вопреки им: то, что обрекало эту «ветвь» на гибель по законам биологии, стало главным фактором ее небиологического развития. Попробую объяснить, что я имею в виду. Для наших животных предков, если судить о них по аналогии с обезьянами типа австралопитека, были характерны и стадность, и внутристадные формы половозрастного разделения некоторых важнейших жизненных функций между особями, и, следовательно, видоспецифические, наследственно закрепленные способы внутристадного сигнального общения, и, наконец, манипулирование предметами природы (кости, камни) в различных ситуациях. Плавноэволюционное развитие этих факторов жизнедеятельности наших животных предков фиксирует их только в качестве видовых особенностей приспособления и исключает возможность превращения стадности в общество, внутристадной сигнализации в язык, манипулирования «орудиями» в процесс их производства<ref>Теоретическое обоснование этого тезиса смотри в вышеназванной работе М. Б. Туровского. Исследованию противоречий антропогенеза посвящена диссертационная работа Л. К. Арсенкиной «Соотношение биологических и социальных факторов в антропогенезе (Опыт методологического анализа)». М, 1972. Применение принципов логики противоречия к проблеме начала антропогенеза кажется мне весьма продуктивным, поэтому далее используются материалы названной работы.</ref>. Действительно, закрепляет и усиливает влияние этих факторов на сохранение вида их наследование. Но последнее превращает стадность в требуемый организмом экологический фактор, внутристадное сигнальное общение — в видоспецифическое средство сохранения половозрастного разделения жизненно важных функций, а ситуативное манипулирование природными объектами — в особенность жизнедеятельности животных данного вида<ref>Сравни способность слонов поднимать, носить, переставлять хоботом отдельные стволы деревьев, обливаться водой, осыпать себя (в конфликтной ситуации — других) песком и т. д. Эти видоспецифические, в «устройстве» организма опредмеченные способности делают невозможными такое их развитие, которое вывело бы их за собственные рамки, позволив успешно манипулировать с принципиально иными предметами.</ref>. Как подчеркнул А. Валлон, «если бы организм был способен фиксировать подобные системы (имеется в виду система «действие-орудие». — ''Ф. М.''), то биологическая стабильность зафиксированных систем явилась бы препятствием для быстрого изменения техники, без которого невозможна история человечества»<ref>А. Валлон. Психическое развитие ребенка. М., 1967, стр. 64.</ref>. Но организм наших животных предков к тому же и не мог наследственно фиксировать, закреплять в видоспецифической структуре своих органов удачные приемы действия с теми же костями, палками или камнями. Высшие антропоиды уже не могут стать «орудийными» животными, то есть животными, организм которых приспособился к биологически целесообразным действиям со специфическими предметами. Их жизнедеятельность, регулируемая «ситуативным интеллектом», есть такая форма активного приспособления, которая предполагает как раз широкие возможности поиска и использования в пределах ситуации самых различных предметов. Наши весьма дальние родственники — ныне живущие приматы демонстрируют полную неспособность к наследственной фиксации тех или иных «орудийных» действий. Им «выгоднее» в рамках постоянно меняющейся ситуации находить новый способ употребления готового «орудия» — предмета природы, чем наследственно закреплять его, обрекая тем самым свой вид на «отказ» от тех широких возможностей манипулирования предметами, которые выручают их в трудную минуту. Если предположить, что одна из ветвей эволюционирующего отряда приматов несколько миллионов лет тому назад оказалась в длительной экологической ситуации (изменение климата, развитие степных и лесостепных территорий и т. п.), потребовавшей от данной популяции постоянного использования подсобных «орудий» действия, то вся парадоксальность положения в том и заключается, что «орудийные» способы взаимоотношения с природой при всей их жизненной необходимости не могли быть закреплены наследственно и не могли дать тем самым новую, приспособленную к данным условиям популяцию. Иных же форм наследования способов жизнедеятельности биологическая эволюция не выработала. С другой стороны, биологическая неустойчивость жизненно необходимых способов действия с «орудиями» держит подобный вид животных на грани исчезновения. Возможно, что печальная судьба исчезнувших австралопитека, гигантопитека, зинджантропа и презинджантропа объясняется именно этим. Поэтому выше шла речь о тупиковом варианте приспособления. Дело в том, что все животные без исключения биологически наследуют «программу» своей жизнедеятельности. Процесс происхождения их вида запечатлен в морфофизиологической организации тела индивида — представителя данной популяции. Именно жизнедеятельность тела «требует» от природы необходимых ему условий и веществ, животное активно ищет их, создавая вокруг себя свою видоспецифическую среду. Организм индивида — «орудие» приспособления вида. Но тем самым животное получает по наследству и «находит» в себе самом не только программу своей жизнедеятельности, но и главные, необходимые (зачастую и достаточные) средства реализации этой программы: свои же органы и готовые способы их использования. У человека же мы встречаемся с диаметрально противоположным способом наследования. Человек «по наследству» получает часть «видовой программы» жизнедеятельности, но большую ее часть (и как раз специфически человеческую) он присоединяет, включает в «механизмы» своей жизни, овладевая в общении с другими людьми предметными средствами культуры. В процессе овладения историческими способами и средствами деятельности и общения развивает он даже свои телесные потребности и способности: потребность в общении, в приготовленной пище, в «орудиях» ее потребления, в предметах, обеспечивающих человеческое функционирование его органов, создающих условия для нормального сна, отдыха, труда и т. д. И — что особенно важно — бесконечно разнообразные и бесконечно развивающиеся средства осуществления таким образом унаследованных «программ» жизнедеятельности человек получает только в виде общественно значимых, созданных трудом предшествующих поколений орудий деятельности и общения. Академик Н. П. Дубинин пишет: «Возможности культурного роста человечества бесконечны. Этот рост не записывается в генах. Вполне очевидно, что, если бы детей современного человека с момента их рождения лишить условий современной культуры, они бы остались на уровне наших далеких предков, которые жили десятки тысяч лет назад. Однако дети таких «примитивных» людей в условиях современной культуры… поднялись бы на высоты современного человека»<ref>Н. П. Дубинин. Вечное движение. М., 1973, стр. 425. Уточнить, пожалуй, стоило бы только одно обстоятельство: чтобы современные дети, лишенные современной культуры, оказались действительно на уровне культуры наших предков, они должны были бы овладеть последней как «неорганическим телом» собственной жизнедеятельности. Вне предметно представшей перед ними культуры общения и деятельности (любого уровня) они просто не смогли бы жить. Или, по крайней мере, жить как люди.</ref>. Но отсюда следует вывод о противоположности самого основания способов жизнедеятельности животного и человека. Чтобы жить, животное должно в собственном теле нести и «программу», и средства ее реализации. Человек же для того, чтобы жить, должен обладать человеческим органическим телом, способным к прижизненному освоению любых исторически развиваемых «программ» и средств их реализации. Но поэтому генетическое закрепление того или иного способа жизнедеятельности и общения (а у биологической эволюции нет других средств обеспечения выживаемости вида) для человека равносильно смерти. Вот почему человек не «выводится» из биологического «царства» путем чисто количественных, эволюционных изменений в способах жизни его животного предка. Основание и начало нового процесса, процесса небиологического, исключающего собственно биологические способы выживаемости, кардинально преобразуют и подчиняют их себе. Здесь перед нами явное противоречие между необходимым по экологической ситуации использованием необработанных, готовых предметов природы и невозможностью наследственного закрепления навыков их использования, которое может быть разрешено либо исчезновением данного вида, либо рождением нового способа наследования навыков жизнедеятельности. И если предположить, что наши животные предки «нашли» способ фиксации, сохранения и передачи от поколения к поколению навыков «орудийного» действия, то… человек мог появиться на нашей планете. Но, как мы видели, этот способ должен был быть, мягко говоря, весьма необычным для животного мира. Действительно, он не должен зависеть от наследственного «кода» данного вида, не должен предопределять связь животного с каким-то одним орудием или навыком действия, он вообще не должен выражаться (опредмечиваться) ни в наследуемой структуре организма, ни в определенной, какой-то одной форме «орудия». Однако такой невероятный для биологических механизмов видообразования способ наследования есть. И есть у нас с вами, у людей. Люди наследуют способы своей жизнедеятельности, включаясь в уже существующие, достаточно устойчивые формы общения, овладевая при этом предметными средствами общения (языком, в частности). Если наши далекие животные предки в процессе совместной борьбы за существование смогли вместе с предметными средствами своего взаимодействия сохранять найденные в той или иной ситуации навыки «орудийного» действия, то дальнейшее развитие этого нового, не биологического способа наследования и стало нашей с вами историей. Но «найти» его нельзя ни в форме предмета, которым вынуждены манипулировать наши предки, ни в органических потребностях и «способностях» их собственного тела, ни в самом действии с предметами, носящем ситуативный, биологическими потребностями обусловленный характер. Остается предположить, что «субстанцией», в которой запечатлевались навыки «орудийного» действия, стала особая (разрушающая стадную, половозрастную) взаимосвязь особей, действующих совместно с помощью «орудий». Вы скажете, что такая эфемерная «субстанция» должна была легко распадаться и распадалась, как только переставали действовать биологические импульсы совместных (общестадных) действий. Но в нашем гипотетическом предположении есть одно, на первый взгляд малозаметное, обстоятельство, к которому, кажется, имеет смысл присмотреться внимательнее. Предметными средствами внутристадного общения, регулируемого половыми и возрастными биологическими стимулами, являются опять-таки органически-телесные средства самих особей: жесты, позы, запахи, «жизненные шумы» (хмыканье, уханье и т. п.), аффективные крики. Это фактически «язык» видовых потребностей, порождающий в широком диапазоне ориентировочных, «исследовательских» (поисковых) и подобных им действий «ситуативный интеллект» (А. Валлон), или «предметное мышление» (И. П. Павлов), животных. «Язык» и «мышление» животных поэтому носят жестко определенный видоспецифический характер. Их изменение может быть вызвано только изменением видовых особенностей (генетически наследуемых и закрепляемых в телесных механизмах) у новой популяции. Но то, что принципиально исключается в мире биологических законов, становится главным и необходимым условием существования и развития человеческой истории<ref>Так мы еще раз убеждаемся в том, что возможности чисто эволюционного развития «языка» животных в человеческую речь отсекаются как раз генетическим наследованием видоспецифических признаков. Для развития членораздельной человеческой речи необходимо опять-таки одно лишь условие: освобождение способов ее осуществления от генетической фиксации. Так, ребенок рождается способным к освоению языка и речевого общения, но для того, чтобы он мог реализовать эту способность и развивать ее, необходимо наличие народного языка, генетически не заданного, исторически развившегося и развиваемого далее в деятельном общении людей.</ref>. Необходимость внешнего (по отношению к телесной организации индивидов) наследования изменений в структуре общения может быть связана только с иными — вне тела находящимися — органами жизнедеятельности вообще и взаимосвязи индивидов в частности. Такие «органы» жизнедеятельности (и общения), в которых предметно воплощается стимул взаимодействия, и есть сами «орудия», то есть предметы природы (кости крупных животных, камни и т. п.). То малозаметное обстоятельство, о котором у нас шла речь чуть выше, как раз и заключается в том, что необработанный предмет природы (еще не орудие: оно не создается целенаправленно до его непосредственного применения) может оказаться в описываемой ситуации прежде всего орудием общения. Точнее, предметным коммуникативным средством, вид (природное «устройство») которого служит сигналом совместных действий, совершаемых в определенном порядке. Тем более что берцовые, трубчатые кости, например, не создаваемые и не обрабатываемые животным предком человека заранее, в процессе своего употребления приобретают довольно однообразную форму<ref>В местах обитания животных (австралопитеков) Р. Дартом были обнаружены скопления длинных костей крупных животных приблизительно одинаковой формы, которую кости могут приобрести при ситуативном использовании их в качестве колющих, рвущих и ударных средств.</ref>. «Язык», стимулировавший наших предков к совместной деятельности, мог включать в себя эти «слова» из кости. И пока «язык без костей» генерировал аффективные звуки, в которые выливались видоспецифические потребности тела, «язык из костей» принимал на себя функцию стимулятора и регулятора совместных действий. Но если без шуток, то, пожалуй, не лишена основания попытка взглянуть на «орудие» австралопитека или зинджантропа не только как на продолжение естественного органа (руки), но и как на предметную форму фиксации совместных способов действий (охоты, защиты и т. п.). Но, так или иначе, несомненно, что не только в самом-самом начале (еще до первых шагов человека), но и на протяжении всей истории человечества все предметы культуры выполняют коммуникативную функцию средств общения. Нет такого предмета культуры, который не был бы и стимулом, и средством общения людей. «Язык человеческого общения» включает в себя в качестве своих элементов слова и архитектурные сооружения, музыку и орудия, средства передвижения и т. д. Но вот что интересно! На язык — особое, выделившееся и относительно самостоятельное «специализированное» средство общения — принято смотреть чуть ли не только как на «знаковую систему», занимающую свое особое место среди других общественных явлений, имеющую свои (от структуры) зависящие функции, хотя и связанную, конечно, с другими общественными явлениями. Мы помним, что и для Рассела язык был безличным общественным средством хранения и обращения (в речи индивидов) накопленных человечеством знаний. Язык потому всегда соотносили как самостоятельную «систему» то со всем многообразием чувственных восприятий (тот же Рассел), то с мышлением как особым психологическим процессом, то с другими искусственными знаковыми системами. Происхождение языка в таком случае казалось тоже самостоятельным процессом. Например, процессом эволюции «знаковой системы» средств внутристадного общения в систему средств членораздельной человеческой речи. При таком подходе к языку (когда он в пространстве умозрения воспринимается в виде вполне готовой системы, участвующей во всех взаимодействиях с другими общественными явлениями) и сам язык, и музыка, и живопись, и весь арсенал технических средств и т. п. увязываются друг с другом наподобие вязанки хвороста. Но ведь хворост-то когда-то был единым семенем, одним ростком, одним деревом… Язык — «ветвь» среди всех прочих средств, обеспечивающих человеческую жизнь в общении. Но ветвь живая, не отрубленная, растущая из того же единого корня и ствола. Так, может быть, стоит все-таки посмотреть, как советовал Козьма Прутков, «в корень»? А корнем всей человеческой истории является, как мы знаем, совместная предметно-орудийная деятельность людей — их труд, их общение в деятельности и деятельность в общении. Единым корнем всех форм человеческой жизнедеятельности, зерном, пока еще не пустившим в рост отдельные свои ростки и побеги, могла быть у наших предков только такая «абстрактно-всеобщая» форма общения в деятельности, в которой «языком» были все те предметные средства, с помощью которых это общение возникало и осуществлялось. Но ядром их, главным среди них носителем деятельных актов общения, должны были стать сами «орудия» этих актов. Маркс писал, что производство представлений, производство сознания первоначально вплетены в «язык реальной жизни». Орудия и предметы труда, а также и все остальные создаваемые в процессе труда объективные факторы, объединяющие людей, устанавливающие и обслуживающие их постоянные взаимоотношения друг с другом, — таковы главные материальные средства общения людей. В своей совокупности они и представляют собой «язык реальной жизни», именно язык, то есть определенную знаковую систему, где каждый знак — предмет и объект действия — объединяет людей, регулирует их поступки, направляет их деятельность. Более того, это единственная знаковая система, не требующая для своего построения какого-либо первоначального языка. Язык начинался не с крика — с дела. И «логика» дела запечатлевается прежде всего в самих сознательно не обработанных «орудиях». Но в таком случае и общение, сохраняющееся в «деле», и его «язык», вышедшие из-под непосредственного контроля видоспецифических инстинктов, оказываются как бы между нашим предком и объектом его действий. Способ общения и его «орудие» — опосредствующее звено данного отношения. Объект действия, таким образом, задается не только биологической потребностью, но и совместным способом добычи. Предметным «знаком» совместного, на этот объект направленного действия становится не только собственный, биологически значимый облик (форма, цвет, запах и т. п.) объекта, но и форма «орудия», подсказывающая, как надо «отнестись» друг к другу, чтобы вместе «отнестись» к объекту. На объект как бы накладывается печать способа общения, печать «субъективных» форм совместной жизнедеятельности, высвечивающая в теле объекта то, чем он еще не является, но чем может стать, если к нему приложить выработанный и сохраненный в форме «орудия» навык. Теперь и в длинной кости крупного животного наш предок мог увидеть то, чего в ней нет, но что в ней будет, если ударить по ней камнем. Причем «увидеть» до осуществленного удара. Вот это «до» оказывается принципиально возможным в том, и только в том случае, когда объект из «чистого» предмета потребления становится привычным средством общения. Объект, определяемый «языком реальной жизни» общающихся индивидов, предстает перед ними как нечто способное к изменению, то есть не только как «вот этот», здесь и сейчас воспринимаемый объект, но и как процесс превращения данного, воспринимаемого объекта в ожидаемый результат действия. Но это и значит, во-первых, что здесь может начаться делание орудий и, во-вторых, что это делание может быть целенаправленным. Тот вид, который в результате действий с объектом он примет, определен теперь не потребностью, а сохраненным в форме и средствах общения навыком изменения предмета. Ожидаемый результат (так, а не иначе расколотая камнем кость) становится мотивом, стимулом действия, направляющей его целью. И не беда, что на протяжении, может быть, и миллиона лет цель эта сохранялась в качестве вполне предметного образца, не витая свободно в воображении в виде чисто идеального образа. Главное, что этот образец, покорно воспроизводившийся в камне (например, знаменитое шельское рубило), был одновременно и идеалом, и целью, и средством, и «словом», в общем для всех значений которого объект представал как целостный процесс, как всеобщее, как раскрытая для людей его собственная объективная сущность. Так и получается, что, несмотря па индивидуальные отличия, в представлениях тех, кто видит орудие, содержится существенно общее: смысл, направление, цель, результат коллективного действия. В прямой связи с общественным «знаком» — орудием или предметом труда — главную роль в организации психических процессов начинает играть опредмеченное в практической деятельности объективное значение вещей<ref>Попутно хотелось бы еще раз обратить внимание на то, как различно, более того, прямо противоположно подходят к вопросу о формировании человеческою представления марксисты и те, кто стоит на позициях гносеологической робинзонады. Рассел, например, считает, что значение, которое индивидуум (взрослый или ребенок) связывает со словом, «является продуктом его личного опыта» и лишь затем социальная надстройка — язык — отсекает все личное в воспоминаниях, оставляя лишь социально значимое. Марксист же, напротив, непременно подчеркнет, что в связи с общественным знаком (а первым таким знаком являются орудия и предмет труда) формируется представление, имеющее общественное значение, обобщающее те общие целому классу предметов качества, которые играют активную роль в целенаправленном коллективном действии. И после такого или подобного рассуждения добавит, между прочим: «Лишь отдельные детали представления могут заполняться за счет личного чувственного опыта человека» (А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка, стр. 82). Стоит только заметить, что и общее в представлении также формируется в процессе и за счет личного чувственного опыта человека. И это только для того, чтобы еще раз подчеркнуть: в психике индивидуума нет ни одного детерминированного общественным бытием явления, которое одновременно не было бы сугубо личным. И напротив, в психике индивида каждое «только» личное восприятие происходит «лишь за счет» общественных средств отражения, главным среди которых является язык.</ref>. В центре представления то же орудие или объект, на который необходимо направить орудие. И так как образ предмета означает что-то выходящее за рамки инстинктивного отношения к среде и в себе самом несет смысл и цель коллективного действия, то индивидуум переживает этот образ как внешний предмет, а не как свою инстинктивную деятельность. Вещь сама по себе имеет теперь значение. Здесь самый существенный качественный скачок в эволюции психических форм и процессов. Человек наконец научается видеть в предмете предмет, относиться к нему так, как он того заслуживает и требует, а не так, как диктует консервативный опыт вида, морфологически и функционально закрепленный в устройстве организма. Камень в глазах человека стал камнем, заяц — зайцем, тем, чем они являются в действительности, независимо ни от какого опыта. И произошло данное чудо потому, что «язык реальной жизни» стал информировать тех, кто овладел им, овладел навыками общественного труда, об объективном значении и цели каждого действия с предметами и одновременно о самом предмете, вовлеченном в коллективное действие. Тем самым «язык реальной жизни» перестроил психику наших далеких предков. === Реальная жизнь языка === Мы остановились на том, что в процессе реальной производственной деятельности перестраивается психический мир личности. Мы дошли до истоков рождения знания, понимания. И еще раз убедились, насколько ограниченна была точка зрения старого материализма: простое созерцание индивидуумом вещи бессильно породить знание. А вот использование предмета в соответствии с его собственными природными качествами позволяет, даже в представлении, удерживать его назначение, а тем самым и то «Нечто», что присуще ему самому и что не зависит от случая, от внешности и пр. Первобытный человек предстает перед нами не геометром и не философом, вдумчиво созерцающим повторяющиеся свойства вещей, а невежественным дикарем, у которого руки умнее головы по необходимости. Но руки делают такую работу, без которой не было бы ни языка, ни мысли, ни самой гениальной философской и математической головы. Ведь «язык реальной жизни», в динамическую систему которого включался каждый член племени, нес с собою то значение слов, которое «высекалось из кремня» руками предшествующих поколений. Поэтому созерцать природу человек мог только через призму всех тех общественных навыков, которые накопили все его предшественники. Люди руками округляли комки глины и только поэтому увидели круг солнца. Люди руками гранили камень, заостряли грани, резко обрывающие поверхность камня. И поэтому значение слов «грань», «граница», «линия» — не результат отвлечения общих внешних свойств вещей в процессе их созерцания. Но в коллективных представлениях, вплетенных в язык реальной жизни, сущность самих предметов все еще спрятана в чувственнообразном воспоминании о способе действия. Значение здесь еще не знание само по себе. Пока только предметы говорят о себе человеку. Человек же о них еще ничего не может сказать. Вот теперь пора вывести на авансцену истории человеческого сознания и язык в собственном смысле слова — целостную систему звуковой сигнализации в процессе практических коллективных действий людей. Мы оставляли его за кулисами не потому, что он возник и развился уже после того, как оформились человеческие отношения в процессе труда и исчерпали свои коммуникативные функции, обслуживающие общение людей, средства языка реальной жизни. Нет. Исторически развитие звукового языка шло и не могло не идти одновременно с развитием коллективного процесса труда, оказывая громадное влияние на организацию общественных отношений и на формирование внутреннего мира человека. Однако до тех пор, пока говорили больше предметы и действия, чем звуковые сигналы речи, с рассказом о языке можно было не спешить. Но пора. Люди с самого начала коллективного трудового действия должны были как-то сигнализировать друг другу о своих действиях, о том, что сделано и что необходимо сделать. Но жесты и непосредственное манипулирование с предметами являются, собственно, лишь моментом, одним из «слов» «языка реальной жизни», и поэтому информативное значение их крайне ограниченно. Подобные «слова» слишком прочно связаны с чувственно-наглядной картиной действия, чтобы быть в состоянии прямо и непосредственно информировать о сущности предмета или явления, которая раскрывается не одним действием, а всем комплексом многопланового использования данного предмета. Конечно, не только жесты и указания на предмет участвовали в организации и обслуживании общения людей. Крик-зов, возглас, восклицание, звуки (издаваемые потому, что нельзя не крикнуть: сосед не смотрит, он занят делом, только уши его «свободны») постепенно входили, вплетались в «язык реальной жизни», в практическую деятельность людей как ее составная и все более необходимая часть. Звуковые сигналы звали к действию, вызывая его образную динамичную картину. Вначале звуки-сигналы только подкрепляли коммуникативные связи, обслуживающиеся «языком реальной жизни». Но с увеличением их удельного веса среди материальных средств, регулирующих поведение человека, появилась возможность их объединения, самостоятельного сочетания друг с другом. В план представления и идеального предвосхищения действия конкретная ситуация переводилась с помощью только звуковых сигналов. Началось освобождение человека от подчинения конкретной ситуации — второй и решающий скачок от «ситуативного интеллекта» животного к человеческому сознанию (первый, напомню, связан с противопоставлением предметов как что-то самостоятельно значащих необходимому действию индивидов). Робко, шаг за шагом пользовались люди соединениями звуковых сигналов. И в каждом таком соединении сохранилось, повторялось в другой материи соединение действий, состояний, раскрывающее сущность вещей. В идеальных представлениях, необходимых совместных действиях предметы и орудия коллективного труда вели себя точно так же, как и в процессе реального действия. Постепенно складывалась целая система знаков, регулирующая практические действия и взаимоотношения людей. В самой системе знаков стали складываться правила их объединения и сочетания, которые никто не выдумывал, не привносил в данную систему. Одни звуки-сигналы сочетались с другими, следуя «приказам» объективной практической ситуации. Структура человеческих отношений в процессе действия получала как бы «второе» выражение в структуре взаимосвязей языковых знаков. И если сам предмет обладал значением только в системе «языка реальной жизни», то и знак обычного языка обладает теперь значением в системе этого языка, а не потому, что относится непосредственно к тому или иному предмету, как имя к своему владельцу. Поясним несколько подробнее высказанное положение. Изучение языка создало довольно стройную картину требований, предъявляемых к любой знаковой системе. Язык выступает как система знаков, являющихся произвольными в том отношении, что сама их материальная природа не выражает содержания информации, несомой знаком. Для примера можно использовать систему дорожных знаков, регулирующих движение транспорта и пешеходов. Что характерно для нее? Прежде всего наличие определенного числа знаков. Причем ясно, что каждый знак выбран произвольно или, точнее говоря, по причинам, не имеющим прямого отношения к тем задачам, которые данная система призвана осуществить. Так, цвета светофора можно было бы поменять местами или вместо красного, желтого и зеленого использовать другие. Простой факт замены светофора регулировщиком говорит о том, что собственная материя знака не отражается на его смысле. Второе, не менее важное свойство знаковой системы: употребление знаков подчинено вполне определенным правилам. Только в таком случае знак и может регулировать действия, осуществлять задачи коммуникации, управления, сообщения. Одновременное загорание всех трех цветов светофора делает каждый из них как знак бессмысленным. К тому же результату приводили бы и разноречивые указания регулировщика и светофора, если бы не специальное правило: движения регулировщика отменяют знаки светофора. И вот тут-то мы обнаруживаем, что сам смысл, значение знака определяются его употреблением, его соотношением с другими знаками системы по ее правилам. Только порядок чередования сигналов светофора в соотношении с реальными условиями, складывающимися на дороге, придает зеленому свету его смысл — «Путь свободен», красному — «Стой», желтому — «Внимание». Конечно, некоторые дорожные знаки имеют и внешнее подобие с томи или иными явлениями и предметами. Но незнакомый с правилами движения никогда не догадается, что означает волнистая линия на обведенном каймой треугольнике. Вне системы знаки не имеют смысла. И значение знака не только существует внутри системы, но как бы для системы, оно функция знака в данной системе. И, поскольку человеческий язык — знаковая система, на него распространяются все перечисленные выше признаки знаковых систем<ref>В своих работах известный советский лингвист В. А. Звегинцев возражает против определения языка как знаковой системы на том основании, что признаки любой искусственной знаковой системы (непродуктивность знака, отсутствие смысловых отношений, автономность знака и значения, однозначность знака, отсутствие эмоционально-экспрессивных элементов) не присущи естественному народному языку (см. В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962, стр 22—40). Отметив затем «элементы знаковости в языке» и «структурный характер языка», В. А. Звегинцев, определяя язык, пишет: «Язык есть использующее знаковый принцип (не в абсолютном смысле) структурно организованное образование, служащее для человеческого общения и выступающее одновременно в качестве орудия мышления» (там же, стр. 74—75). В заключение автор еще раз подчеркивает, что одни знаковые характеристики не могут объяснить специфических качеств языка. И в самом деле, признаки служебных искусственных языков, возникших на базе и для нужд языка естественного, не могут быть достаточной характеристикой последнего. Поэтому язык и использует знаковый принцип не в абсолютном смысле. Для наших же целей важно, что он вообще его использует, являясь структурно организованным целым.</ref>. — Но, позвольте, — скажет или может сказать удивленный читатель. — Интересные выводы следуют из подобного утверждения! Следовательно, смысл, значение слов нашего языка существуют только внутри языковой системы и для нее, определяются не объективным миром, а правилами грамматики, то есть не отражают мира таким, каков он есть, а произвольны, субъективны? Действительно, утверждение: «Язык народа есть обычная знаковая система» — на первый взгляд ставит нас в трудное положение. Знаки должны быть произвольны и материей своей не связаны с тем, о чем они призваны информировать. Ну хорошо. Это понятно. Слова, их звуковая оболочка и в самом деле не могут претендовать на воспроизведение каких-либо объективных качеств вещей и предметов. Безусловно и то, что употребление средств языкового общения регулируется определенными правилами. Произвольное, нарушающее правила данного языка употребление языковых знаков лишает их смысла. Причем сами правила не произвольны, они не могут нарушаться без ущерба для смысла передаваемой мысли. Напротив, очень часто человек на себе ощущает объективную власть языка: требования, которые его правила предъявляют к речи, неожиданно могут придать нежелаемый смысл высказыванию, если фраза построена небрежно, торопливо. «Я совсем не то хотел сказать!» — спешит поправиться говоривший. Языковая форма, организованная по определенным, свойственным данному языку правилам, определила смысл высказывания, нежелательный человеку. Нет, словом, имеющим смысл, знак языка становится лишь в определенной языковой системе, со всеми ее правилами и принципами, со всей ее спецификой. Возражения типа: но вы же поймете меня, если я просто скажу: «стол», «кошка» — основаны на недоразумении. Тот, кто не владеет русским языком, их не поймет. В том-то и дело, что за действием одного слова скрывается действие всей языковой системы. Звукосочетание «кошка» падает не на «чистую доску» сознания, а на постоянно готовую к восприятию почву: работающую систему языковых связей и ассоциаций. Мы просто не замечаем, что для мгновенной оценки прозвучавшего сигнала-слова у нас все готово и вся языковая система, находящаяся на вооружении индивидуума, приходит в движение и детерминирует, определяет значение сигнала. Ведь и водитель, резко затормозив у красного цвета, не замечает, что понять смысл сигнала ему позволила вся предметная ситуация дорожного движения. Что, если бы красная лампочка в точно такой же «упаковке» неожиданно загорелась, скажем, у него над станком или в кабинете? Недоумение, полное непонимание — такова была бы реакция. Причем можно прямо сказать, что о светофоре и правилах уличного движения шофер просто не вспомнил бы — ситуация не та. Так и в понимании отдельного слова участвует вся система знаков, именуемая языком. Когда мы говорим, пишем или читаем, то внимание наше сосредоточено на нашей цели, на логике мысли, ее содержании, на ответах собеседника, смысловых ассоциациях и т. п., а работа «мышц» мысли, за редким исключением, совершенно не замечается. Материальная сторона языка, осваиваясь движениями организма, работой артикуляционного аппарата, становится нашим внутренним, переживаемым, хотя чаще всего и неосознаваемым, психическим состоянием. Но одновременно внутренним психическим состоянием должна становиться и реакция организма на значение языковых знаков. Только так можно объяснить, что в автоматизированных речевых движениях заметно лишь наше отношение к чистым значениям слов. И все было бы предельно ясно, если бы сама звуковая оболочка слова что-то значила для нас, если бы ее материальное устройство несло в себе и ее значение. Но большинство ученых считает связь звуковой оболочки слова и его значения немотивированной, иными словами, случайной, в каком-то отношении произвольной. И с точки зрения тех, кто убежден в том, что слово есть имя вещи, а значение слова — сама каким-то образом понятая вещь, такое решение вопроса о связи знака и значения естественно. Слово — знак вещи, случайное, но закрепленное обществом имя ее. Казалось бы, все правильно. Вместе с номиналистами мы говорим: нет, природа звука в принципе не может повторять, отражать все многообразие качеств вещи, о котором мы имеем понятие. Связь звучания и значения абсолютно не мотивирована и не может быть мотивирована. Здесь действует закон знаковой системы: чтобы выполнять свою функцию носителя значения, знак должен быть непохожим на ту вещь, значение которой он представляет. Маркс в «Капитале» писал: «Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой. Я решительно ничего не знаю о данном человеке, если знаю только, что его зовут Яковом»<ref>К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 110.</ref>. Вполне понятна адекватная реакция организма на вещное, предметное значение. «Ситуативный интеллект» высших животных — ярчайший пример того, как тонко организм улавливает биологическое назначение вещи. Реакция человеческого организма на общественное значение вещи, предмета и т. п. тоже не вызывает удивления, ибо значение вещи опредмечено в ней руками человека, стало самим материальным устройством ее. И здесь овладение предметом есть овладение его значением. А что дает овладение знаком слова, материальное устройство которого ничего не значит для нас? Некоторые читатели, видимо, возразят нам: ведь «посторонний», непохожий на предмет знак прочно связан физиологическим механизмом временной нервной связи с… А с чем, собственно? Одни говорят — с предметом, мы бы сказали — с значением предмета, раскрытым в процессе материальной деятельности людей. Но и в том и в другом случае облегчения не наступает. Так, если речь идет о связи знака непосредственно с предметом, то в психологическом аспекте здесь может быть только ассоциация имени и внешнего облика предмета. Всю беспочвенность и научную несостоятельность подобной «гипотезы» мы по мере сил постоянно и с различных сторон демонстрировали. Что же касается связи знака и значения предмета, то тут положение еще более трудно. Временная нервная связь, как физиологический процесс, может связать лишь разные формы физиологической деятельности организма. Движение органов речи, необходимое для произнесения звукосочетания «топор», вызывает по ассоциации некое «томление» мышц, как бы про себя повторяющих движения, необходимые при рубке дров. На первый взгляд данный пример что-то объясняет, но только на первый взгляд<ref>Одна из центральных мыслей книги А. Валлона «От действия к мысли» (М., 1956) состоит как раз в том, что с научной точки зрения было бы серьезной ошибкой рассматривать понятия как «слепок» с конкретного действия, каким бы общественным оно ни было.</ref>. Достаточно вспомнить, что большинство слов языка информирует нас о таких объектах, процессах и явлениях действительности, значение которых в принципе не могло быть освоено движениями индивидуума, а раскрывалось в общественном процессе абстрактно-логического (то есть языкового) анализа и в организме человека не имеет иных двигательных «представителей», кроме определенных навыков движения органов речи. Вот и получается, что понимание значения знака происходит тогда, когда одним движением артикуляционных органов мы вызываем необходимо следующее за ним другое движение тех же органов речи. И в самом деле: единственное средство, с помощью которого можно что-либо объяснить взрослому человеку, — это объяснение на словах. Определенное физиологическое движение органов речи вызывает по ассоциации новые их движения: звучит слово. Слово объясняет слово, слово объясняет и назначение незнакомого нам предмета. И в этом движении должны осваиваться вместе с особенностями акустических колебаний и собственные значения вещей. Само звучание должно обладать значением, иначе объяснить реальную жизнь языка просто невозможно. А в таком случае, казалось бы, нет иного выхода, кроме отказа от признания немотивированной, случайной связи между звуковой оболочкой слова и содержащимся в нем значением. Звучание слова, акустические колебания воздуха должны быть прочно связаны со своим значением, связаны так, как связаны в орудии или предмете труда его устройство и его практическое назначение. Но может ли звуковая оболочка слова быть тесно связанной со своим значением? Обратимся за советом к современному языкознанию. Доказывая нераспространимость признаков звуковой системы на структуру языка, В. А. Звегинцев подчеркивает, что, в отличие от знака, «звуковая оболочка слова неотделима от своего смыслового содержания…». Вот что для нас исключительно важно! Звуковая оболочка слова неотделима от смыслового содержания… Но под содержанием слова ни в коем случае нельзя понимать сам предмет, вещь, отношение вещей — одним словом, явления объективной действительности, которые якобы обозначаются знаком-словом. Содержанием слова является его значение, служебная функция в той или иной языковой структуре, то есть лексическое значение<ref>Любопытно, что В. А. Звегинцев не считает возможным отождествить лексическое значение и понятие. А. Шафф в разделе «Значение и понятие» своей книги «Введение в семантику» (М., 1963, стр. 274) даже называет его за это… идеалистом, подчеркивая, что очень важно понять, «как люди, провозглашающие диалектический материализм, объективно приходят к идеалистическим взглядам в том или ином виде». Читатель познакомится с сутью спора, вернувшись к книге В. А. Звегинцева «Семасиология» (М., 1957) и к книге А. Шаффа.</ref>. А лексическое значение слова теснейшим образом связано со звуковой оболочкой, и в рамках данной языковой системы такая связь вполне мотивирована. Для пояснения приведем эпизод из очерка Даниила Гранина. Писатель на Алтае знакомится с процессом утилизации рогов горных оленей. Он беседует с рабочими, обращает внимание на их профессиональный язык, использующий меткие, точные определения. Например, ветровая — помещение для сушки пантов; стены его — сплошные жалюзи, ветер со всех сторон свободно пронизывает его насквозь. Объединить в одном слове ветер и здание, «найти это единственное точное обозначение, создать новое слово, совершенно родное и понятное языку, — такое может лишь труд, работа, где вскрывается сущность вещей, где слова отшлифовываются, подгоняются каждодневной необходимостью». Превосходно сказано! То, что именно в процессе практического освоения вещи, в процессе труда раскрывается ее сущность и слова «подгоняются каждодневной необходимостью», глубоко и философски абсолютно верно. Но и другое здесь тонко подмечено. Слово «ветровая» действительно соединяет в себе ветер и здание (куб-о-вая, душ-е-вая, стол-о-вая и т. п. — помещения для куба, для душа, для столов). Именно звучание суффикса меняет значение слова так, что сразу все понятно. Теперь, видимо, станет яснее и мысль языковеда. Вот что пишет В. А. Звегинцев: «Звуковая оболочка слова конструируется не из произвольных звуков, а из звуков определенного языка, образующих его фонологическую систему и поэтому находящихся в определенных взаимоотношениях как между собой, так и с другими структурными элементами языка. Они наделены твердо фиксированным функциональным значением, в силу чего нельзя, например, немецкое t и русское т или немецкое а и русское а, если они даже артикулируются совершенно тождественным образом, рассматривать как одни и те же речевые звуки… Эта особенность звуков речи, нередко истолковываемая как смыслоразличительная их функция, не может не оказывать на формирование в каждом конкретном языке слов определенного звукового облика. Кроме того, следует учесть, что звуковая оболочка слова не является для нас монолитным и гомогенным образованием. Мы выделяем в ней звуковые комплексы, которые определяются нами как отдельные компоненты слова (корень, основа, окончание и др.) и которые по меньшей мере в части своей (префикс, суффикс, флексия) имеют строго обусловленный звуковой облик. А это с новой стороны определяет зависимость между звуковой оболочкой слова и его лексическим значением, так как в зависимости от характера этого значения (то есть отнесенности к числу именных или глагольных разрядов слов определенного значения) слово может получать в качестве флексий, префиксов или суффиксов (во флективных и агглютинативных языках) строго обусловленные звуковые комплексы. Сравни такие примеры, как: мот-овств-о, мот-овств-ом, мот-овств-у и мот-а-тъ, мот-ану-тъ и т. д.; шут-овств-о, шут-овств-ом, шут-овств-у и шут-и-тъ, шуч-у и т. д.; или води-телъств-о, строи-телъств-о, вмеша-тельств-о. Соответственно в узбекском языке: китоб-лар-ингиз-да—«в ваших книгах», дафтар-лар-ингиз-да — «в ваших тетрадях» и т. п.». Отмечая, что это относится отнюдь не только к производным словам, но и к их корням, В. А. Звегинцев продолжает: «Нелишне вспомнить, что еще Б. Дельбрюк писал по этому поводу: «Мне кажется, что в результате проведенных до сих пор исследований установлено основное положение, согласно которому понятия медленным и трудным путем развиваются вместе со звучанием слов и с их помощью, а не образуются у человека независимо от языка и затем лишь облекаются в словесные оболочки». Дальнейшие исследования в этой области как лингвистов, так и в особенности психологов не только не поколебали, но даже укрепили это положение»<ref>В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию, стр. 28—30.</ref>. Таким образом, мы опять вынуждены говорить и «да» и «нет» одновременно. Нет, говорим мы, звуковая оболочка слова не отражает, не «повторяет» в себе реальных свойств предмета. При попытке обойти язык как единое целое и непосредственно соотнести звучание слова с качествами отдельного предмета мы не обнаруживаем между ними ничего общего. Поэтому название произвольно, случайно, немотивированно связано с тем, что оно называет. Да, говорим мы, значение слова всегда в его внешней, звуковой оболочке, оно неразрывно связано с ней, и те или иные звуки данного языка всегда выполняют определенную лексическую функцию. Все дело в том, что лексическая функция звучания не есть прямое отражение предмета. Для простоты последуем примеру В. А. Звегинцева и, оставив на время в стороне вопрос о корнях (вопрос, решаемый совершенно так же, но неудобный для демонстрации в силу своей сложности), используем в целях наглядности суффикс или приставку. Ну, хотя бы приставку «при». В языке она выполняет явно служебную роль. Только в соединении с корнями слов она обретает свое значение. Или суффикс «очк». И хотя и «при» и «очк» имеют только им, как определенным звукосочетаниям, присущее лексическое значение, соотносимыми с действительностью, с предметами, а тем самым и понимаемыми они становятся только в связи со словом, в связи с действующей структурой языка. В закономерных, необходимых связях, в которые вступают звуки языка, то или иное звукосочетание живет, поддерживаемое всей фонетической и лексической структурой языка. Только воссоздав мгновенно и неявно всю систему языковых звучаний и их служебных функций, можно понять и отдельное слово. Даже тогда, когда мы, как кажется, прямо соотносим слово с предметом, оно не столько обозначает предмет, сколько через всю систему языка выражает его на практике раскрытую сущность. Ведь не в слове-имени, а в структуре языка живет, сохраняется вся система человеческих практических действий с предметами, действий, в которых предметы говорят сами за себя, своим собственным голосом. Именно в структуре языка воспроизводится структура практической жизни общества. «Язык» предметов и практических действий, «язык реальной жизни», объединяющий людей, направляющий их усилия для достижения общей цели, опредметил назначение каждой вещи в ее устройстве, в ее структуре, в ее «веществе». По-настоящему освоить это «вещное значение», понять, зачем нужен тот или иной общественный предмет, может только тот, кто практически действует, кто, во-первых, в движениях, в самой жизнедеятельности своего организма повторяет, копирует его вещественные свойства и, во-вторых, в соответствии с ними организует свое поведение, согласует его с действиями других людей и вместе с ними использует предмет по назначению. Такова первая и важнейшая сторона той сложной объективной реальности, которую мы зовем обществом и которую вынужден осваивать индивидуум (даже если она в первое время выступает перед ним в качестве предметов домашнего обихода). Второй (и не менее важной) стороной материального общественного бытия является комплекс средств звуковой (и прочей) сигнализации, с помощью которой люди общаются друг с другом. Язык выступает перед нами как некая объективная реальность, которую каждому из нас необходимо освоить в движении органов речи и в осуществляемых вместе с другими людьми целенаправленных практических действиях. Поэтому, осваивая в живых формах общения фонетический строй данного языка, индивидуум осваивает и способы общения, придающие всеобщее значение его элементам, постоянно соотнося при этом свои действия с коммуникативной функцией слов, с действиями других людей, с предметами их действий. Нам осталось, следовательно, объяснить, почему то или иное звучание слова или его части понимается нами как нечто присущее не самому звучанию, а явлениям объективного мира. Осталось «немного». Но это самое важное для нас. Действительно, пусть звукосочетание «очк» имеет только ему присущую функцию в языке. Пусть я овладеваю ею вместе с овладением звучанием. Но моя ласковость вызвана не звукосочетанием, а объективно существующим человеком, которого я люблю. Когда я о чем-то говорю, то я ведь не просто понимаю, что если одно слово звучит так, то его надо обязательно связать с другим, звучащим этак. Я совсем не думаю о функциях звуков в языке. Я думаю о вещах, предметах… Может ли языковое значение звукосочетания быть одновременно и значением самого объективного, вне меня существующего предмета мысли? Здесь нам придется предостеречь читателя от одной весьма распространенной ошибки. Пусть данное предостережение будет некоторым отступлением от прямого ответа на поставленный вопрос, но оно если и не методически, то методологически вполне оправданно. Дело в том, что на наш вопрос невозможно ответить, если даже совершенно неосознанно повторить ошибку Рассела: нельзя отрывать и противопоставлять личное и безличное в человеческом познании и сознании. Можем ли мы вслед за Расселом считать систему знаков, регулирующих человеческое общение, общественной системой? Мы теперь знаем, что на вопрос, поставленный так, можно ответить лишь при помощи и «да» и «нет» одновременно. Если же предпочесть один из ответов, а именно тот, который мы нашли у Рассела: язык — явление чисто общественное, то тогда возникнет целый ряд неразрешимых проблем. Анализ внутренних закономерностей языковой системы может создать видимость, что вопрос о том, каким образом индивидуум понимает значение слов, решен. Найдено главное, найдено наше «Нечто», значение и закон его образования. Но значение что-то значит для кого-то. Если «общественная по своему происхождению и по самой сути своей» (Рассел) языковая система создает определенное значение своих знаков, то ведь индивидуум не является частью системы, значение не для него, он только пользуется готовыми значениями слов, но как он понимает их — вот в чем вопрос. При формальном исследовании язык как бы повисает в воздухе, лишается почвы, становится самостоятельным объектом исследования, а индивид, в устах которого только и живет язык, как-то сам собой отходит на задний план и не принимается во внимание. Нет, конечно, каждому ясно, что именно индивидуум пользуется языком. Но языком готовым, со всеми лексическими значениями слов. Бери и пользуйся, как готовым товаром. Владелец товара не создает его стоимости. Он только покупает и продает товар. Поэтому и казалось: чтобы понять, что такое стоимость, надо прежде всего изучать, как обменивается товар на товар. И тогда, как мы помним, возникает впечатление, которое очень трудно рассеять, будто товар сам в себе несет свою стоимость. Корни товарного фетишизма были раскрыты автором «Капитала». Маркс доказал, что за отношениями товаров прячутся отношения людей и что именно человек своим трудом создает стоимость. При абсолютизации относительной самостоятельности языка возникает своеобразный языковый фетишизм<ref>См. А. Шафф. Введение в семантику, стр. 229—230.</ref>. Если поставить точку после выражения: «Языковая система сама определяет значение своих знаков», то люди, пользующиеся ею, будут выступать перед нами в качестве «продавцов», «покупателей» и «потребителей» своеобразной «стоимости» знака, а сама «стоимость» (значение знака) окажется естественным результатом обмена слова на слово. Человек же прямо «из языка» получает готовые мысли и с нежностью относится к другому, если язык требует употребления суффикса «очк». Это, конечно, некоторое преувеличение, но преувеличение, довольно точно подчеркивающее философский вывод из теории, павшей жертвой «языкового фетишизма». Вряд ли можно принять такое понимание единства слова и мысли, при котором мысль есть простая функция языка, ничего, кроме закономерностей знаковой системы, не выражающая. На самом деле смысл слов играет руководящую роль в строительстве языковых предложений. Изучая язык как самостоятельно существующую знаковую систему, где значение знаков определяется правилами их употребления в системе, мы вынуждены либо полностью игнорировать упомянутый выше факт, либо искать его объяснения в чем-то выходящем за пределы данной системы знаков. Когда дело касается искусственных языков, то вопрос решается просто: такая система всегда опирается на язык повседневной жизни. И именно языковое мышление в своих целях и по своим законам определяет правила и законы искусственного языка, принципы построения системы знаков, оценивая, расшифровывая их специфические значения. В основе самого существования такой структуры лежит наша способность мыслить. И категория «значение» здесь имеет право на существование по той же причине. Ибо функция знака в искусственной знаковой системе становится значением лишь для того, кто способен понять его. Современный эмпиризм, принявший форму «логического эмпиризма» и изучающий методологию и логические принципы построения научного знания («язык науки»), вынужден был заняться вопросом о том, какова установочная база самого языка науки. Один из ведущих современных философов этого направления, Р. Карнап, в работе «Проверяемость и значение» (см. также «Эмпиризм, семантика и онтология»<ref>См. Р. Карнап. Значение и необходимость. М., 1959.</ref>), говорит о том, что «первичным» языком, определяющим принципы построения языка науки, является повседневный, или вещный, язык, в котором формулируются предложения о вещах. О нем он пишет следующее: «Раз мы приняли вещный язык с его каркасом<ref>Система способов речи, подчиненная определенным правилам, — так Карнап определяет свой термин «языковый каркас».</ref> для вещей, мы можем ставить внутренние вопросы и отвечать на них, например: «Есть ли на моем столе клочок белой бумаги?», «Действительно ли жил король Артур?», «Являются ли единороги и кентавры реальными или только воображаемыми существами?» и т. д. На эти вопросы нужно отвечать эмпирическими исследованиями. Результаты наблюдений оцениваются по определенным правилам как свидетельства, подтверждающие или не подтверждающие основания возможных ответов… Понятие реальности, встречающееся в этих внутренних вопросах, является эмпирическим, научным, неметафизическим понятием. Признать что-либо реальной вещью или событием — значит суметь включить эту вещь в систему вещей в определенном пространственно-временном положении среди других вещей, признанных реальными, в соответствии с правилами каркаса. От этих вопросов мы должны отличать внешний вопрос о реальности самого мира вещей. В противоположность вопросам первого рода, этот вопрос поднимается не рядовым человеком и не учеными, а только философами. Реалисты дают на него утвердительный ответ, субъективные идеалисты — отрицательный, и спор этот безрезультатно идет уже века. Этот вопрос и нельзя разрешить, потому что он поставлен неправильно. Быть реальным в научном смысле — значит быть элементом системы; следовательно, это понятие не может осмысленно применяться к самой системе»<ref>Р. Карнап. Значение и необходимость, стр. 300—301.</ref>. Следовательно, вещный язык — рядовой случай знаковой системы. Быть ученым (или просто здравомыслящим человеком, а не философом) — значит решать с помощью такого языка те или иные проблемы, не выходя за его пределы. Тогда он эффективно работает для большинства повседневных целей. И в принципе вещный язык не лучше и не хуже любой другой знаковой системы. Почему же именно он является основой построения каркасов языка науки? Для Карнапа стало очевидным, что первоначальная концепция логического эмпиризма (неопозитивизма) о так называемых эмпирических данных, понимаемых как элементарное, субъективное состояние личности в процессе чувственного контакта с действительностью и якобы лежащих в основе всех построений науки, не дает ничего нового по сравнению с классическим эмпиризмом субъективного идеализма. Вся грандиозная надстройка научного знания, построенная на принципе логической сводимости предложений языка науки к эмпирически данному, чувственно воспринимаемому, лишалась какой-либо объективной ценности, так как знание не могло выйти за пределы субъективных переживаний, не могло быть соотнесено ни с чем, кроме наших собственных ощущений. Карнап увидел, что все противоречия старого эмпиризма передаются по наследству новому, а гносеологические выводы из новой теории ни на шаг не уходят от положений Беркли, Маха и других субъективных идеалистов прошлого. Для разрешения неразрешимого, для выхода из тупика солипсизма, Карнап и возводит вместо прогнившего фундамента индивидуальных чувственных ощущений, получаемых в опыте, так называемый вещный язык. Но вещный язык постигает та же судьба, что и любую другую знаковую систему: встает вопрос о принципах выбора знаков и правил построения его каркаса. Язык вещей, то есть наши высказывания о том, что мы переживаем как факты непосредственного восприятия, может быть выбран и построен только тем или теми, кто может выбирать, сравнивать, мыслить, то есть уже обладает знаковой системой со своими значениями знаков, позволяющими производить выбор и оценку. Может быть, таким первичным языком является язык самих объективно существующих вещей? Но, с точки зрения Карнапа, мы здесь выходим за пределы принятой системы и начинаем говорить о чисто метафизических, ненаучных, философских материях. Остается «язык» наших ощущений и «пережевывание берклианства». Только ведь и другого выхода нет. Таким образом, противопоставление общественного индивидуальному, с одной стороны, превращает язык в безличное порождение, которым мы научаемся пользоваться как чем-то для себя внешним, вспомогательным, а с другой — сводит знание и способность понимать значения языка к чисто индивидуальному, «общему у нас с животными», чувственному опыту. Таков результат повторения ошибки Рассела. Нет, с Расселом нам не по пути. А как же все-таки с нашим вопросом? Помните, почему мы мыслим не значениями знаков в данной системе, а как бы самими вещами, предметами, явлениями, освобожденными от их плоти и представленными лишь своей чистой сущностью? Нам, кажется, следует снова обратиться к тому, как люди овладевают практическим назначением предметов и орудий труда. Пока мы подчеркивали только одну сторону: осваивая действие с предметом, его материальное устройство, личность тем самым осваивает и назначение предмета, его цель и его сущность. Так? В принципе да. Но в практическом употреблении вещей движением органов чувств индивидуума осваиваются лишь внешние их качества. А общественно-практическое назначение вещи, в котором только и выражается ее сущность, осваивается в особом коллективном (хотя одновременно и индивидуальном) действии, объединяющем людей в общество. Под нажимом трудовой общественной ситуации (и самого устройства орудия и предмета действия) поведение каждого ее участника становится целенаправленным, и в стереотипности поведения добивающихся данной цели членов коллектива, в навыках их общественного труда закрепляется уже не внешность, а неразрывно с ней связанная сущность предмета, его объективное значение для практики. Если при анализе вопроса об освоении людьми объективного практического назначения вещи мы будем придерживаться тех же принципов исследования, что и в приведенном выше рассуждении об овладении значением слова, то останется неразрешимым вопрос: а каким образом человек осваивает сущность вещи, если он в движениях органов чувств воспроизводит только ее внешний облик? Чувственно-практическая деятельность людей есть не только чувственная, но одновременно и практическая, общественная деятельность. И только в неразрывном единстве чувственного и практического, личного и общественного овладение назначением предмета становится личным психическим состоянием индивидуума, его личными навыками операций с данным предметом. Вот теперь можно вернуться к языку. Лексическое значение слова всегда осваивается и используется личностью только в процессе освоения и использования его материальной, звуковой оболочки. Поэтому-то в системе языка значение слова неотделимо от его звучания, мотивировано им. Ведь использовать звучание слова — значит с помощью данного слова, с помощью сочетания звуков преследовать совместно с другими людьми какую-то цель. Только в целенаправленном общественном действии использование звучания в качестве знака придавало ему определенное, связанное с данным действием и его целью значение. Поэтому и сейчас, когда мы овладеваем языком народа, то звуковая оболочка его слов, «заученная» вне связи с ее функцией, объединяющей людей на то или иное действие, ничего не значит для нас. Все, что люди миллиарды раз проделывали с данной вещью, все, что она могла дать людям в их действиях, стало освоенной плотью и кровью слова — его звучанием, его способностью органически сочетаться с другими словами данного языка. Так в звучании опредмечивается общественная функция слова. И именно звучание теперь определяет его языковую функцию, то есть функцию управления отношениями между людьми и отношением людей к вещам. Поэтому и появляется в языке звукосочетание, связанное со всем его строем так, чтобы в этой связи на первый план выступала целенаправленная связь между людьми, то, ради чего они используют предмет. И наоборот. Языковый каркас естественнейших правил взаимодействия слов, регулирующий и определяющий поведение и действия индивидуумов в предметном мире согласно объективной сущности самих предметов, наделяет каждое слово, каждое звукосочетание функцией знака, указывающего на необходимость или возможность того или иного действия с предметами. Звукосочетание становится предметом, объективное, общественное значение которого заключается в том, чтобы организовывать действия людей таким образом, который требуется сутью самих вещей. Значит, языковое значение слова — это в конечном счете общественное назначение его звуковой оболочки, ее общественная функция, то, ради чего слово произносится, — указание на цель, характер и необходимость определенного действия. В простейших и исторически предшествующих современным формах языка значение того или иного звукосочетания заключалось в направлении и регулировке практических действий непосредственно с объектами. Теперь же слово зовет нас не только к прямому использованию сущности вещей, но и к действиям, непосредственно с предметным миром не связанным. Так, оно зовет нас решить ту или иную задачу в уме, то есть действовать только с самими словами, рассматривать их как внешний факт, анализировать объективную логику их связи, короче, производить такие действия с материей слов, которые диктуются их значением. Слово здесь вызывает к жизни не поступок, не поведенческий акт организма, а… другое слово. Поэтому, только взглянув мельком на предмет и «увидев» в нем знакомое слово, мы через его лексическое значение (а тем самым и через всю общественную систему языка) мгновенно восстанавливаем в памяти фактические назначение предмета, его предметную сущность, то, на что он годен, что он собой представляет и т. п. Мы относимся к миру со знаниями назначения, объективных функций его предметов потому, что каждый из нас свободно владеет языком общества и каждую секунду соотносит языковые, лексические значения слов с собственными действиями. Да и само лексическое значение иначе как призыв к целенаправленному действию не существует (будь то действие с вещами или со словами). Но не в формальной операции со звукосочетаниями языка, а в постоянном соотнесении их с миром наших, и не только наших, чувств, представлений и действий раскрывается и существует их лексическая функция. Лишь в абстрактном анализе «обмена» слов друг на друга лексическая функция выглядит чисто языковым порождением, существующим внутри и для языка. Но реальная жизнь языка — прежде всего в коллективной реальной жизни, в действиях, стремлениях, поступках человека. В действительности «стоимость» (значение) звуковой оболочки слова создается в конкретном общественном его использовании личностью, в конкретном «труде» (в кавычках и без оных) индивидов, необходимом для достижения определенной общественной цели. Здесь ответ на вопрос о том, какой же язык определяет языковый каркас вещного языка. Это язык общественно необходимых действий, освоенных людьми в их совместном труде и включающих в себя разнообразные звукосочетания, зовущие к действию, указывающие на необходимость использования тех или иных навыков. Поэтому язык народа не просто знаковая система. В нее наряду со знаками-словами включается и само объективное назначение вещей, отраженное в коллективных практических действиях и представлениях о них. Конкретная, индивидуальная, общественная деятельность личности определяет «потребительную стоимость» слов, то есть их смысл, цель, назначение. «Потребительная стоимость» слова (то, ради чего оно произносится) реализуется в процессе речи (внутренней или внешней). Но значение слова вообще, его место в общественном языке, его «меновая стоимость», обнаруживается благодаря отношению к другому слову. Общественная и неповторимо индивидуальная жизнь человека включается в систему языка, а сам язык постоянно является необходимейшей частью бытия человека. Почему мы понимаем значение и смысл слова? Ответить на этот вопрос, абстрагируясь от сугубо интимной, личной мотивированности чувственно-практического действия, невозможно. Но так же невозможно понять и личные, лежащие близко к сердцу мотивы целенаправленных действий, поступков без ответа на вопрос, почему мы понимаем значение и смысл слова. Неужели мы столкнулись здесь с заколдованным, порочным кругом? Нет, только тот, кто мыслит сплошь противоположностями, не умея видеть их единства, не заметит за различиями индивидуального и общественного моментов в жизни языка их диалектического тождества. Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя уже потому, что буквально каждое движение человека связано с предметами, созданными обществом, с предметами, само устройство которых организует и направляет человеческие действия. И чуть ли не каждое движение человека коммуникативно, как бы рассчитано на согласованность с целенаправленным поведением других людей. Ведь с самого рождения жизненные стереотипы формируются у человека людьми, обществом. И формируются именно так, что потребности, желания, тяга к чему-то всегда опосредствуются соответствующими предметами и совместными, коллективными действиями. Даже удовлетворение естественных потребностей (например, потребности в пище) организуется как общественное действие, определенный ритуал которого включает в себя предметы, созданные обществом, и поэтому становится возможным лишь на основе общественного разделения труда в процессе производства продуктов питания и необходимых для питания предметов: тарелки, ложки, вилки, стулья, столы и т. п. Уже с самого раннего детства людям приходится раскрывать назначение вещей и понимать диктат ситуации через действия других людей, точнее сказать, во взаимодействии с другими людьми, приводящем к определенной цели. Причем мы убеждаемся, что успех такого взаимодействия достигается с помощью определенных звукосочетаний. Таким образом, именно общение, имеющее свой предметный «язык», опосредствует отношение человека к объектам его жизнедеятельности и оказывается тем основанием, развитие которого формирует (совершенствует) и способность целеполагания, и, что в принципе то же самое, способность к творческому видению в природе того, на что она сама не способна, но что не противоречит ее возможностям. Медленное и постепенное развитие форм общения и деятельности привело к разделению предметных средств общения и деятельности на относительно самостоятельные системы средств общения и базовую «систему» (арсенал) средств деятельности, направленной на природу. (Напомню, что при этом обе системы сохраняют свои коммуникативные функции Маркс не раз подчеркивал, что способ, каким действуют люди, — это одновременно и способ, каким они взаимодействуют.) Но в самом «начале» средства деятельности и общения, в которых предметно запечатлен способ взаимодействия людей, включали и орудия, и помогающие жесты, крики. Последние возникали путем «включения в дело» артикуляционных органов, развитых криками животных. Правда, для этого видоспецифическим звуковым «сигналам» пришлось потесниться (человек и сегодня может буквально реветь от боли, визжать от испуга и т. п., но даже эти атавистические способы звукового сигнализирования о душевном состоянии неузнаваемо изменились, на какой бы далекой периферии речевого способа общения они ни находились). Развивающиеся в совместной деятельности людей, звуковые «помощники» «языка реальной жизни» берут на себя собственно коммуникативные функции. И сейчас, когда они уже не просто помощники, составные элементы органической языковой системы, то есть когда язык превратился в особую, относительно самостоятельную систему средств общения, целостно сохраняющую в себе все исторически возникавшие формы и способы деятельного общения людей, они и сейчас включены в единую связь предметных средств человеческой деятельности. И вне целостности последней, вне живого, чувственно-предметного общения индивидов язык не существует как язык. Если он и сохранил когда-то общезначимые средства фиксации своих «элементов», если, говоря проще, сохранились какие-то тексты, написанные на этом языке (даже расшифрованные, то есть переведенные в план живой речи современных людей), то все равно мы говорим о нем точно и определенно: это мертвый язык. Живет же язык только в том случае, когда все средства предметной деятельности людей, все исторически возникшие предметы культуры в нем и через него оказываются средствами живого общения людей друг с другом и внутреннего общения человека с самим собой. Язык — орган человеческой жизнедеятельности. Я не оговорился. Именно жизнедеятельности, так как вне исторически сложившихся форм общения человек, во-первых, не живет физически (редкие исключения — дети, «воспитанные» животными, — только подтверждают правило), а во-вторых, целеполагающая функция языка (языковое мышление) служит для человека главным внутренним мотивом (импульсом) всех его действий. В языке, как и в любой части органической системы, эта система представлена, как говорят философы, нацело. Ведь язык — это действительно орган или, что то же самое, часть органического целого: развивающегося во времени деятельного человеческого общения. Часть определяется этим целым, которое и порождает органы, «недостающие» для полного, богатого, конкретного исторического осуществления этого целого. Язык развивается вместе с развитием всего богатства человеческой деятельности и общения. Поэтому язык нельзя противопоставлять (соотносить и т. п.) как нечто самостоятельное ни человеческой культуре вообще, ни какому-либо из ее «подразделов». Культура развивающегося человечества в особенной форме культуры того или иного народа находит себя целиком в языке данного народа, как в своем собственном живом зеркале. Только абстрагируясь от жизни языка, выделяя для профессионального анализа его предметную, сигнально-знаковую субстанцию, мы имеем дело с языком как отдельным предметом и при этом нередко пытаемся в нем, как таковом, найти ответ на вопрос: а почему слово что-то значит? Но оно ничего не значит вне «языка реальной жизни», вне развивающихся форм живого, деятельного человеческого общения. Реальная жизнь языка — это и есть реальная жизнь личности в ее постоянном обращении к другим и к себе самой. Иначе язык не живет, он мертв, иначе он только материал, и его различные состояния — магнитофонная запись, которую никто не слышит. === Язык и сознание === Так было в истории вида. А в истории индивида? Попробуем набросать хотя бы самый краткий очерк этой второй истории. Ведь, наверное, не стоит специально доказывать, что анализ формирования человека в онтогенезе (как, разумеется, и в филогенезе) может продемонстрировать конструктивность обосновываемой на этих страницах концепции. Тем более, что подобный анализ поможет конкретизировать действие достаточно общих филогенетических механизмов формирования человеческого «Я» применительно к отдельному человеческому индивиду. Тайна рождения человека, воспроизведение нового организма по образу и подобию родителей требует специального исследования. И оно далеко выходит за рамки нашей задачи. Родившееся тело, появившийся на свет организм будет жить, будет действовать в определенных общественных условиях, и для наших целей этого вполне достаточно. Родившийся человек не сразу сталкивается с миром как с чем-то внешним. Вначале и тепло материнской ласки, и мирное покачивание колыбели, и сладость молока составляют его внутреннюю жизнедеятельность. И отношение новорожденного к миру пока еще не выступает для него как отношение. Но растущий не по дням, а по часам живой «комочек» все более сложными движениями своих органов отвечает на внешние раздражители. Его движения как бы идут навстречу потокам света, колебаниям воздуха, прикосновениям человеческих рук. Благодаря определенной наследственной организации он способен «принимать» или «отвергать» внешние воздействия. И с самого начала в сложную сеть его инстинктивных отношений с миром вплетается нежное участие матери: освоение ребенком окружающего мира регулируется взрослыми в соответствии с их представлениями о том, что необходимо маленькому существу. К тому же жизнедеятельность организма включается в готовую, исторически сформировавшуюся структуру человеческих отношений. Внешний мир, находимый движениями организма, сформирован задолго до его рождения. И перед ребенком он предстает как такой мир, где каждое действие объединяет людей, где каждый предмет имеет свое назначение, где достижение самых элементарных, самых естественных целей может осуществиться лишь с помощью специально приспособленных предметов. И сама индивидуальная потребность, являясь первичным стимулом того или иного действия, воспитывается, детерминируется общественными средствами ее удовлетворения. Общественное и индивидуальное буквально отождествляются в жизнедеятельности человека. Самая естественная, биологическая потребность (сон, питание и т. п.) всегда выступает как потребность в предметах общественной жизни. Подушка под головой, одеяло, бутылочка с соской, одежда — все предметы осваиваются в движениях организма как необходимые факторы его жизнедеятельности. Каждый из них устроен в соответствии со своим общественным назначением, и, к чему бы ни потянулась рука младенца, чтобы ни увидели его глаза, все регулирует, направляет его жизнедеятельность в соответствии с выработанными обществом правилами жизни и взаимного общения людей. Так включается ребенок в «язык реальной жизни», где люди, общаясь друг с другом, постоянно используют предметы как «знаки» своих потребностей, способностей, воли и т. д., где поэтому предметы регулируют взаимоотношения между людьми, информируют их о своем назначении. А мы уже знаем, что освоение общественных предметов в процессе их целенаправленного использования есть овладение их предметной сущностью. Нет, не поймите нас превратно: ребенок не познает сущности вещей. Он просто использует ее в своем опыте, осваивая практическое назначение предметов. И здесь решающую роль играют взаимоотношения взрослых друг с другом и их отношение к ребенку. Только при целенаправленном, сознательном руководстве действиями ребенка вещи приобретают для него определенный смысл. И не только вещи. Что-то значат для него прежде всего сами люди, их действия, отношения. Освоение цели, назначения вещей возможно только как момент взаимосвязи с другими людьми, как момент общественных отношений. Навыки целенаправленного действия с предметом вырабатываются лишь как практическое осуществление связи со взрослыми. Только тогда, когда действие с предметом осуществляется для других и связывает ребенка с ними, когда оно подхватывается, продолжается, одобряется взрослыми, — только тогда действие становится собственным, личным, освоенным. Навыки действия с предметами, навыки взаимоотношений со взрослыми, образы вещей, личные впечатления сохраняются, нанизываются, объединяются и как бы постоянно присутствуют, готовые повториться по первому требованию ситуации. Память, объединяющая в единый внутренний мир весь прошлый опыт, постоянно реагирует на новые впечатления. Вместе с ощупывающими движениями органов чувств на находящиеся вне нас предметы реагирует и прошлый опыт. Так и получается, что не возбуждение или торможение нейронов в коре головного мозга, а навыки активного восприятия вещей, навыки действия с их помощью оценивают каждое новое впечатление. Незримо присутствующие в процессе восприятия, автоматизированные навыки действия с предметами накладываются на необычную форму нового предмета, как бы проверяя возможность того или иного действия с ним. Тем самым нащупывается и его предметное, практическое назначение. И точно так же как любое стремление (потребность) у социального существа есть потребность в предметах, созданных обществом, так и мотивированное социальной потребностью индивидуальное действие в принципе всегда как бы рассчитано на поддержку и одобрение других людей. В детстве это проявляется в самой непосредственной и явной форме. Криком своим (действие) ребенок требует, чтобы взрослые его накормили, перепеленали и т. п. Каждым движением он тянется к людям, каждое движение адресовано им. Вся жизнедеятельность организма строится как осуществляемая совместно с другими людьми деятельность, как общественная взаимозависимость. И при любых внутренних, личных стимулах к действию само действие всегда что-то объективно значит и для других людей. При этом с первых же шагов ребенка вместе с движениями, в которых осваивается предметный мир, необходимо формируются и движения органов речи, обеспечивающих специфическую координацию действий между людьми. Понятно, что функции речевых органов формируются не биологическими закономерностями самими по себе. Активное и целенаправленное включение ребенка в человеческие общественные взаимоотношения, регулируемые речью, — вот что побуждает организм осваивать в движениях органов речи фонетический строй языка, что, кстати сказать, совсем не простое дело. «Вещная», звуковая оболочка слов — объект весьма сложный, и много труда затрачивает ребенок для того, чтобы выговорить слово. Прямо-таки с боя берет он препятствие за препятствием на этом пути. Забавная до умиления речь двухлетнего ребенка — этап в единоборстве его с языком взрослых. Посмотрите, как малыш с трудом, пыхтя, то и дело спотыкаясь, осваивает лестницу: неуклюже топчась на месте, стараясь чуть ли не обе ноги сразу поставить на следующую ступеньку, медленно и не очень верно поднимается он сам. Но, может быть, еще тяжелее ему справиться со словом «лестница». «Есенька», «лесинька», лесенка… Хорошо еще, что в этом слове нет коварной для малышей буквы «р»! Напряженно овладевает звучанием слова ребенок не из любви к искусству. Та же объективная необходимость, которая заставляет его подниматься по лестнице, в единоборстве с ней овладевая ее вещественным устройством и опредмеченным в нем общественным назначением, требует и постоянного общения с другими людьми, заставляет ребенка выговаривать звукосочетания с определенной целью, которая тем самым как бы опредмечивается для него в самом звукосочетании. Нет, звук не заместитель представления. Он сам несет в себе значение. Само звучание заставляет взрослых действовать так, как ожидает ребенок. Именно оно есть та общественная «вещь», овладев которой ребенок достигает личной цели. Личная заинтересованность, внутренний порыв заставляют его воспроизвести нужное в данном случае звукосочетание. Он с той же необходимостью прибегает к нему, с какой берется за ложку при еде. Ложка сама означает то, с помощью чего едят. Звукосочетание «дай» само означает то, с помощью чего получают требуемое. Когда назначение предмета с помощью взрослых и их слов освоено собственными действиями, звукосочетания, из которых складывались эти слова, становятся более важной, и более значимой реальностью, чем сам предмет. Значение предмета живет гораздо активнее в речах взрослых, в их требованиях, указаниях и т. п., чем в самих тяжелых, неповоротливых предметах. Да и реальный стул, кажется, только потому «то, на чем сидят», что так называют его взрослые. Сама звуковая оболочка слова уже несет определенный смысл, указывающий на практическое назначение предмета. В детстве (да и не только в детстве) все мы неосознанно встаем на платоновские позиции. То, к чему зовет нас слово, то, что оно значит для нас в реальных, конкретных взаимоотношениях с другими людьми, в первую очередь регулирует наше поведение, определяет наше отношение к миру. Так как мы уже знаем, что значение слова есть опосредствованное всей структурой языка практическое значение вещей, явлений, процессов объективного мира, то «платонизм» (видимый отрыв идеи, сущности вещей от самих вещей и отношение к слову и его значению как к реальности) не страшен нам. Нам ведь понятно, почему реальная значимость слова начинает забегать вперед личного чувственного освоения обозначаемой этим словом вещи. Живая, постоянно действующая система различных звукосочетаний включает ребенка в себя. И каждое звучание не просто повторяется, а строго закономерно появляется как раз тогда, когда его ждешь по смыслу ситуации. И всегда в строгом порядке, с необходимостью переплетаясь с другими звучаниями, и каждое из них и все они вместе — необходимые компоненты действия. Звучание слов, закономерно связанное с характерными действиями, начинает постепенно осваиваться ребенком и как нечто имеющее самостоятельное значение. Здесь дело в том, что повторяющиеся звукосочетания хотя и не могут быть соотнесены с тем или иным конкретным предметом, но именно они уже направляют действия с вещами, а главное — действия с другими звукосочетаниями, воспроизводя практические отношения людей и предметов. Логика языкового каркаса, структура языка требуют определенных звукосочетаний тогда, когда необходимо ориентироваться в предметной ситуации или когда ее заменяет ситуация языковая. Но во всех случаях использование логики языка, использование неразрывной связи звуковой оболочки слов и их лексических значений переживается индивидуумом и осуществляется для определенных целей. И в действии личностей, в их чувственно-практическом отношении к миру вещей и вещных значений и в отношении друг к другу, относительно самостоятельная система языка постоянно коррегируется практикой, соотносится с «языком реальной жизни». Оторвать язык, слово от действия, от чувственно-практического отношения личности к действительности — значит рассматривать его как замкнутую и абсолютно самостоятельную систему, в которой знаки обладают лишь тем значением, которое определяется формальными правилами их сочетаний. Но в том-то и дело, что индивид всегда использует знаки в реальной, предметной ситуации, организуя совместное действие, помогающее достичь общую цель. В постоянном взаимопроникновении слова и дела, в постоянной их взаимообусловленности выверяется совпадение их значений для жизнедеятельности общества. Теперь внешние предметы и переживания состояния организма с помощью значений используемых слов становятся определенным образом понятыми, осознанными. Теперь, когда глазами личности на ее собственные переживания и на объективный мир смотрит опыт поколений, смотрит все общество, личность приобретает способность соотнести свои переживания с тем значением, которое несут с собой слова народного языка, воспроизводящие основное, существенное и необходимое для воспринимаемых объектов. Комочек живой материи, осваивая в своих движениях внешний мир, опираясь на общественное значение вещей, увидел мир вне себя. Поэтому и к самому себе он стал относиться как к «Я», как к субъекту восприятия. И, используя объективные значения вещей, то необходимое и существенное, что было на практике раскрыто людьми, что затем стало самостоятельным смыслом слов, соотнося значения слов со значением своих и коллективных действий, человек стал видеть в вещах их сущность, стал понимать и свое отношение к ним. Всеобщее (общественное) значение объектов, с которыми действует теперь человек, постоянно раскрываемое в живом его общении с другими людьми, непосредственно представлено (опредмечено) в средствах общения, и язык — самое первое среди них, самое свободное средство, адекватное «чистой всеобщности» нашего «Нечто». И именно язык постоянно участвует в превращении восприятия и осознания внешнего объекта в самоощущение и в самоосознание. При характеристике состояния самоощущения мы сталкиваемся с объективным противоречием. Внешний предмет является нам во внутреннем движении органов чувств, а переживание самого движения, самой жизнедеятельности как таковой, в отличие от предмета, есть ощущение организмом самого себя. Получается, что одно и то же состояние организма есть и фиксация внешнего по отношению к нему объекта, и самооценка данного состояния. Как же это происходит? Рассмотрим любое восприятие. Кажется, что здесь мы имеем дело с одним нерасчлененным движением, например движением руки по поверхности предмета. Но так только кажется. Для того чтобы ощущать предмет, рука не только выполняет «приказы», поступающие извне, от самого предмета. Организм, и прежде всего центральная нервная система, также руководит движением. В процессе ощупывания предмета физиологически закрепленные навыки прошлого опыта осуществляют обратную связь с тактильными рецепторами руки. Передавая сигналы движущим мышцам, мозг как бы координирует каждое новое движение. Без такой координирующей подсказки рука беспомощно повиснет, остановится после первого прикосновения к предмету. А что заставляет мозг координировать каждое новое движение? — Всеобщее, общественное значение, присущее словам и опредмеченное в их вполне материальной организации. Рука коснулась предмета. И сразу же все действия, на которые она способна, которые она выполняла до этого, закрепленные в ее физиологическом устройстве и сформировавшиеся в прошлом опыте, направляют ее дальнейшие движения по поверхности предмета. Одновременно движением руки управляет и сам предмет. Выделение информативных точек (особенностей ощущаемого предмета) оценивается всеми прошлыми навыками: «холодное», «гладкое». Рука скользит по предмету, восстанавливая его облик. И предмет ощущается как нечто находящееся под рукой и от руки не зависящее. Но ощущает именно рука. Постоянное соотнесение данного движения с прошлыми навыками как бы «представляет» движение этим навыкам, делает его предметом оценки, проверки, координации. И так же как значение предмета выделяет его в то, что под рукой, так и собственно движение руки по предмету ощущается как нечто отличное от предмета, как мое движение, как ощущаемая жизнедеятельность. Подобное раздвоение единого процесса восприятия постоянно осуществляется в процессе сложной жизнедеятельности организма. В последнем «сновидении» Куршской косы автор спорил с предполагаемым учеником Бертрана Рассела. Спор этот опирался на аргументацию английского философа, практически знакомую каждому, кто читал его «Историю западной философии». Еще одно возражение, с которым Рассел мог бы выступить против развиваемых здесь положений, можно позаимствовать из его книги о человеческом познании. Об этом возражении я пока не упоминал. И вполне сознательно. Теперь наступило время вернуться к спору и завершить его. Пусть снова привидится мне сердитый противник, решившийся нанести самый болезненный удар по «утилитаристской философии кавалерийского офицера». (Кстати, весьма любопытное обстоятельство. Альфред Уайтхед в 1911 году, в пору совместной работы с Бертраном Расселом над фундаментальными проблемами математической логики, писал: «Это глубоко ошибочный трюизм, повторяемый всеми учебниками и некоторыми известными людьми, которые произносят речи, что необходимо развивать привычку думать над тем, что мы собираемся делать; как раз наоборот. Цивилизация продвигается вперед, увеличивая число важных операций, которые мы можем совершить, не размышляя о них. Размышления подобны кавалерийским атакам в сражении — они строго ограничены в числе, требуют свежих коней и должны производиться лишь в решающие моменты»<ref>Цит. по статье Мориса Клайна «Логика против педагогики» в сб. «Математика. Сборник научно-методических статей». М., 1973, стр. 55.</ref>. Друг и соавтор Рассела сравнивает именно размышление (надо думать — спокойное и тщательное) с кавалерийской атакой, справедливо считая, что целый ряд важных операций (или импульсивных действий, позволяющих избегать препятствий, impediment, как сказал бы Рассел) мы совершаем с помощью четко отработанных навыков и формализированных приемов.) Итак, я возвращаюсь в старый сон… Мне снится аудитория, доска на стене, стол, полки с книгами и наш старый знакомый — Ученик, почему-то с мелом в руке… '''Ученик'''. Однако в Вашем объяснении механизма сновидения нет ответа на фундаментальный вопрос, который следовало бы поставить: что задает программу коре головного мозга, посылающей к органам чувств импульсы, приводящие их в движение? '''Автор'''. Нет ответа — говорите Вы? В этом я не очень уверен. Мне кажется, что есть, но раз Вы его не заметили — mea culpa, моя вина: следовательно, «выписан» был он нечетко, потонул, возможно, в бесконечных разговорах, отступлениях, сравнениях, к которым так часто я прибегал, тщетно стремясь этим достичь «доступности изложения». Грешен и в этом, увы. Но в одном-то я убежден совершенно: тот самый вопрос, о котором Вы говорите, что его следовало бы поставить, поставлен. И поставлен со всей определенностью и четкостью. '''Ученик'''. Но вопрос остался без ответа. А без ответа на этот действительно фундаментальный вопрос все Ваши рассуждения — звонкие восклицания с вопросительным знаком. '''Автор'''. Простите, но уже Спиноза показал, что мышление как атрибут субстанции есть воспроизведение в пространственном движении одного из ее «модусов» (человека) реальных форм всех остальных ее модусов. Иначе говоря, все, что существует для человека как внешний мир, найденный, «нащупанный», повторенный, воспроизведенный в собственном движении человеческой жизнедеятельности, относится к каждому новому образу как к проблеме. Мозг только центр управления движением человеческой жизнедеятельности, но это движение следует логике самого мира. И трудные «вопросы», самой этой «логикой» автоматически не решаемые, но возникающие в ней как столкновение и несогласованность внешних для человека образов, их объективных значений, создают свой внутренний, смысловой конфликт, разрешить который можно только творческим изменением самих образов. Не действующие в мозгу как пространственном теле законы биохимии, электричества, возбуждения и торможения, хранения и «выдачи» импульса в нейроне и т. д. ответственны за ход решения арифметической задачи<ref>Хотя раз найденный алгоритм ее решения может быть «заложен» в устройство ЭВМ или мозга, что позволит им (помните образное сравнение А. Уайтхеда?) все задачи этого типа решать, не размышляя, то есть без участия мышления.</ref>, бытовой проблемной ситуации или философской проблемы. Образ и значение реального, объективного, вне мозга совершающегося события и его объективное противоречие другим, столь же реальным фактам бытия заставляют того, кто называет себя «Я», изменять их, нащупывая в возникающем их движении тот новый объективный образ, в котором они согласуются друг с другом. Поэтому-то мы и говорим, что человеческая жизнедеятельность есть рефлексия природы, ее самопознание, самооценка и саморазвитие. Вот ведь в чем дело! Мозг посылает повелительные импульсы органам чувств. Кто задает ему программу? — спрашиваете Вы. Верный, трижды верный вопрос! Верный потому, что без ответа на него все рассуждение о человеческом «Я» неизбежно и нечестно подменяется описанием «нейрофизиологических механизмов, перерабатывающих информацию», неизвестно кому предназначенную. (Тут, кажется мне, в спор вступает кто-то третий, видимо внимательно нас слушавший, но, как это часто бывает в сновидении, возникший рядом с нами неожиданно, не вызвав у спорящих удивления. Он был, слушал. Все идет как надо. Этот Третий начинает говорить, вытесняя незаметно Ученика, замещая его.) '''Третий''' (обращаясь к Автору). Вы говорите увлеченно и, возможно, поэтому слишком быстро и смело. Я не уверен, что понял Вас правильно. Итак, с одной стороны, я понял Вас так, что загадки природы («трудные вопросы» ее) решаются как бы сами собой, подчиняясь лишь своей внутренней логике. И решаются они тем свободнее, чем более воплотившие их (загадки) образы явлений природы, существующие в нас в виде способов движения органов нашей жизнедеятельности, свободны от своей предметной, материальной связи с реальными, вне нас протекающими процессами. Мозг же в решении конфликтов, присущих самим этим образам (или, что, по-Вашему, почти то же самое, самим объектам), выполняет функцию, так сказать, чисто «моторную», может быть диспетчерскую, но к содержанию конфликта и к поискам путей его разрешения он отношения не имеет. Более того, получается так, что все нейрофизиологические состояния и действия вынуждены протекать, так или иначе подчиняясь саморазвивающейся логике объективного смысла воспринятых и осмысленных образов. Командует мозгом психика (если под ней понимать, как Вы это делаете, целостную органическую систему движения образов внешнего мира и их объективных значений, найденных движением организма и зафиксированных им вне себя). Она ответственна за то, что происходит в нейродинамических системах мозга. Это все «во-первых». Есть у меня и «во-вторых», но мне хотелось бы узнать, правильно ли Вас понял я. '''Автор'''. Что ж! В целом верно. Но вот что удивительно: своим вопросом Вы резко обнажаете неясное, не договоренное мной. Я отвечал, спешил, хотел убедить Вас. И вел при этом как бы одну прямую линию проблемы: внешний предмет — человек, находящий вне себя эти предметы, воспроизводящий в движении своих органов их реальный образ, — противоречие между «образами» (их «несогласованность» друг с другом) и, наконец, поиски человеком таких изменений образов, которые привели бы к их «согласованию». Да, в этом заведомо одностороннем подходе я выпячивал на первый план зависимость стимула к поиску и самого направления этого поиска не от механизмов мозга, а от содержания объективного противоречия между «образами» (предметами). И я не знаю еще, приняли Вы этот план проблемы или нет, а Вы вдруг показываете мне совершенно иную ее сторону, без учета которой все мое рассуждение мне самому начинает казаться более чем странным. То, что Вы сказали, я как-то не принимал в расчет. Важно было свою «линию» вывести. Но ведь Вы мне снитесь. Кто же тогда спорит со мной? '''Третий'''. Я спорю, конечно. И именно я в принципе не согласен с Вами. Ведь у Вас получается, будто природа сама решает свои «проблемы», а человек — что-то вроде зеркала, на котором ей удобно их отразить, столкнув для наглядности свои же тенденции, свои явления, так сказать, в чистом виде. Человек — что-то вроде вот этой доски, а мы с Вами — противоположные тенденции природных процессов и мелом пишем на ней разные мнения, чтобы затем самим же и прийти к соглашению. Доска же (человек, его сознание), естественно, не принимает участия в нашем споре, в споре Природы с самой собою. Так вот, торжественно Вам заявляю, что я — против. И это — мое «во-вторых». Я человек, я умею мыслить сам и не позволю Вам превращать себя в равнодушную доску или зеркало, пассивно отражающие происходящие вне меня конфликты, к тому же сами себя разрешающие безо всякого участия с моей стороны. Мой мозг решает эти конфликты, поэтому он мозг человека, творчески мыслящий мозг. '''Автор'''. Воля Ваша, но все-таки получается какая-то чертовщина. Прямо как у Достоевского. Мне остается признать в Вас черта и вести беседу далее, так сказать, a la Иван Карамазов. '''Третий'''. При чем тут Карамазов, черт? И Достоевский тут вовсе ни при чем, не отклоняйтесь от темы, пожалуйста. Так кто же человек — tabula rasa, чистая доска, экран для проекции, зеркало или все-таки творец, демиург, гений?! '''Автор'''. Хорошо, оставим Достоевского в покое. А впрочем… Подождите-ка! Достоевский-то как раз и есть творец, демиург, гений. Достоевский — человек, а не зеркало природных конфликтов. Вы ведь не о том… Почему это у Вас если не вещество (структура, функции) мозга, то и нечему или некому в человеке гением быть? Природа этот гений, но гений она только в человеке. Вы ведь удивительно точно, точнее, чем я сам чуть ранее, воспроизвели мою мысль о противоречии в самом объекте как причине и стимуле мышления субъекта, о противоречии, объективное содержание которого задает и направление мыслительного поиска его разрешения. Ну да! Мозг сам по себе только в том случае ответствен за то, как решается эта проблема, когда проблема… решена, когда творческая активность мышления не требуется, когда нет нужды, как говорил А. Уайтхед, в кавалерийских атаках сообразительности, а достаточно шаблонного, механически действующего навыка. Если мозг «не в порядке», то шаблон не сработает, результаты его (мозга) неверного «просчета» вариантов войдут в противоречие и с условиями задачи, и с теми шаблонными результатами, которые следовало бы получить. Но и мозгу приходится поработать по-новому, когда объективное противоречие, воссоздаваемое в движении мысли, требует творческих, но шаблонных решений. Но это «нарушение порядка» работы мозга вызывается необходимостью поиска нового в объектах нашей жизнедеятельности. Но «порядок» может быть нарушен и иначе. Так школьник, тщательно готовивший все уроки, перегрузив кладовые памяти своего мозга пассивно заученным материалом, стоит утром у доски и не может вспомнить, хоть убей, что там дальше у Лермонтова после слов «Гарун бежал быстрее лани…». В голову лезут почему-то условия задачи по геометрии. Только мозг ли виноват и в этом случае? Или все-таки… '''Третий'''. Какой Гарун? Какой еще школьник?! Опять Вас куда-то в сторону потянуло! Скажите же, наконец, кто соображает, кто мыслит творчески: сама Природа в нас или мы в Природе? '''Автор'''. Мы, конечно, мы, не волнуйтесь же так! Давайте рассуждать спокойно. Вот школьника-то и возьмем для примера. Пусть он… ну, скажем, пишет сочинение. На доске написаны темы… Он выбрал одну из них: «Горький — буревестник революции». Задумался, вспоминает события жизни Горького, строки его «Буревестника», героев романа «Мать»… Содержание темы — реальная наша история, то, что действительно было, задолго до рождения нашего героя, что когда-то ворвалось в сознание писателя и заново ожило в образах его поэзии. Что же будет руководить школьником, что будет водить его руку? Повелительные импульсы мышцам, идущие из коры? Да, мышцами руки руководят импульсы. Посмотрите-ка, вот рука школьника написала: «1905 год…» Мышцы руки, мышцы пальцев двигали перо по бумаге. Но почему на бумаге появились именно эти цифры? '''Третий'''. Я понимаю Вас. Конечно, можно было бы сказать, что в нейронах хранится информация о фактах истории, о произведениях Горького. И, «включенная» внешним «раздражителем» — на доске написанной темой, — именно «информация», кодируясь в повелительных, эффекторных импульсах, действует на мышцы руки, воспроизводящие ее (но уже в раскодированном виде, в виде цифр и слов) на чистом листе бумаги. Но я так не скажу. Мне ясна вся наивность подобного терминологического пасьянса. Вопрос наш с Вами не о машине, способной в заранее заданной форме выдавать хранящуюся в ней информацию. Мы-то о гении говорили… Мне ведь понятно, что размышление — это творчество, новое видение того, что было. Но разве мозг не так устроен, чтобы то, что было, комбинировать по-новому? '''Автор'''. А зачем? '''Третий'''. Что «зачем»? '''Автор'''. Зачем комбинировать по-новому? Должна же быть какая-то причина, стимул какой-то, заставляющие перетряхивать «хранимую информацию»! Тут возможны только два ответа. Либо этот стимул — свойство самого мозга (ну, просто он так устроен, что не может спокойно хранить, выдавая по первому требованию то, что когда-то получил в закодированном виде от органов чувств. Обязательно перекомбинирует хранимое, такой уж у него… «инстинкт творчества»). Либо стимул для осуществления всех операций «перетряхивания» в самом содержании «информации». '''Третий'''. Тут нет вопроса. Конечно же в содержании. Ваш школьник, правда, может оказаться хорошо отлаженной машиной по «выдаче» ожидаемых учителем формальных преобразований заданного (введенного в нее) материала. И тему-то, может быть, он выбрал потому, что точно знает, какие здесь ожидаются слова и в каком порядке. Может быть, и цитаты заготовлены, и затасканный пафос превосходных степеней отрепетирован, и типичные орфографические ошибки в необходимых для этой темы словах известны. Но Вы правы: возьмем для примера школьника… Ну, не такого. Особенного, интересного человека. Вот сказали же Вы, что он написал: «1905 год…» Начало для школьного сочинения не совсем обычное. Вот и хорошо. Значит, он чувствует, что так начать можно, можно даже отточием подчеркнуть: «вот какой это был год, сам порядковый номер его — его имя. И оно красноречивее всех тех определений, которые Вы, может быть, и ждали от меня». Что ж! Такого парня можно взять нам для примера. Не возражаю. '''Автор'''. Вообще-то говоря, такое начало — тоже штамп. Но не будем слишком взыскательны. '''Третий'''. Согласен. Не будем. Итак, рукой школьника движет что-то содержащееся в самой проблеме, в самой теме его сочинения. А Вы сказали, что только два ответа есть на мой вопрос: 1) мозг так устроен, что «выдает» информацию, творчески переработанную, и 2) объективное противоречие внешних, «нащупанных» движением организма объектов и есть «стимул» творчества. Первый и я отвергаю с негодованием, ибо не хочу быть машиной, пусть даже по-своему перекраивающей идущую извне информацию, не хочу быть рабом собственного «устройства». Я хочу, чтобы мое «устройство» позволяло мне быть свободным в таком мысленном разрешении внешних обстоятельств, которое может быть воплощено в жизнь, и изменить эти обстоятельства в соответствии с их собственной природой. А для этого — Вы здесь правы — необходимо, чтобы стимул, определяющий направление и содержание моих поисков, был в самих объектах. Но только и этот второй (из двух, только двух!) Ваших вариантов не спасает нашего паренька, пишущего сочинение, от чисто пассивной функции регистратора внешних противоречий. Вдумайтесь-ка! Революция в России, классовый антагонизм достиг предела в своем напряжении. Разброд и шатания в стане либеральной интеллигенции… Горький, смело поднимающий знамя борьбы. Можно начать рассказ об этом и многозначительно: «Шел 1905 год…» Можно и как-то иначе. Но если в сознании нашего сочинителя воспроизводятся объективные проблемы темы и именно они — стимул его творчества, то ведь не они же сами себя решают. Решает-то их все-таки он. Но тогда «он» — это тот третий вариант, который Вы исключили, сказав, что их только два. А тем самым Вы глубоко «спрятали» главное в обсуждаемом вопросе. Как раз то, о чем Вас только что спрашивали: «Кто задает программу коре головного мозга?» Напрашивается ответ: он, думающий субъект. Но тогда мы снова у порога проблемы. Ваш же ответ: противоречия в самих объектах — только видимость ответа. Пусть мозг получил противоречивую информацию извне, но импульсы-то, которые он посылает по эффекторным каналам, это импульсы, разрешающие противоречие. То есть в его «приказе» есть то, чего не было в самой информации, будь она хоть трижды противоречивой. Так вот по-Вашему же получается: сам по себе мозг по разрешает противоречия, способ разрешения подсказан объектами, самим их «смысловым конфликтом». Но тогда наш школьник, творчески пищущий сочинение, на самом деле пишет его по шпаргалке, ловко подброшенной самой проблемой. Проблема решает сама себя, школьнику же остается это заметить и… записать. И только от личного опыта, от неповторимых ассоциаций, всплывающих именно в его индивидуальном сознании, зависит личностная окраска его «творения». Творец, гений не состоялся. Человек и здесь какой-то зеркальный рефлектор, концентрирующий в себе образы внешнего мира и комбинирующий их по-новому, но так, как они заставляют себя комбинировать. Вот Вам и «природа в нас»! Эх вы, горе-теоретик! Как-то неуютно спать, когда тебя так отчитывают. Тем более что и сам понимаешь всю справедливость негодования приснившегося собеседника. Видимо, от этой неуютности я просыпаюсь. Дьявольщина какая-то! Надо же присниться такому! Как это он меня, а? Да как он смеет! Тоже мне критик! Кто он такой, в самом деле! Постойте-ка! А ведь и правда: кто же он? Его, как и моего печального друга из сна-новеллы, нет и никогда не было на свете. Но если друг мой был как-то необъяснимо родным и дорогим мне человеком, то этот недруг, спорщик этот… он-то зачем приснился? Странные какие-то вопросы лезут в голову со сна. Зачем приснился? Разве знаем мы, зачем нам снится то или иное? Но вот то, что говорил он, вполне резонно. Он возражал мне, и я не смог ему ответить. В целом, это надо признать, его слова звучали весьма убедительно. Тьфу ты, пропасть! Его слова… Сам я ни во сне, ни наяву до этих слов не додумался, точки зрения, которую я развивал во сне, никому еще не успел сообщить и — резонно — ни от кого никаких возражений поэтому не слышал. Получается, что кто-то сидит во мне, подслушивает мои мысли и их критикует. Я искал ответа на вопрос, что такое я, а тут оказался еще какой-то «он», какой-то Третий. (Кстати, почему Третий? Ах, да, вторым был во сне Ученик. Нет, не школьник, тот так, для примера. Ученик Рассела. Но с тем-то все просто: он приснился мне, заменив собой вполне реального моего критика, своего учителя, и слова Ученика я мог читать и наяву, в книгах, существующих вне и независимо от меня. Их-то я не придумал. Да, вторым было реальное возражение вполне реального человека.) Итак, получилось, что обсуждаемая проблема («кто задает программу коре?») объективно содержит в себе противоречие. Одну сторону его «рек» я, заявив еще в первом издании этой книжки, что программу задает находимый человеком вовне и воспроизводимый в движениях его жизнедеятельности объективный мир. «Речие», противоположное, как мне казалось, заключалось в самой постановке психофизической проблемы как проблемы природы сознания<ref>Еще раз специально подчеркиваю: к психофизической проблеме не имеют отношения естественнонаучные вопросы о деятельности мозга, в которой «сходятся» все способы и формы жизнедеятельности организма, вопросы о механизмах работы мозга, обеспечивающих те или иные акты жизнедеятельности (представлены ли они психическим переживанием, образом, мыслью и т. п. или нет). Но эти же вопросы становятся частью психофизической проблемы, как только в их решении исследователь начинает искать природу, генезис и сущность мышления (сознания). Бытие и мышление — в этом основной вопрос философии. Когда он суживается до проблемы «мозг и мышление» (а это происходит лишь в том случае, когда бытие развернуто не через историю человеческой деятельности, а в зеркале пространственного тела мозга), тогда и возникает психофизическая проблема.</ref>. Ведь по самой логике этой проблемы психическое производится либо движением, происходящим в мозгу, либо вообще не производится, существуя от века как особая духовная субстанция. Я показывал тогда, что такая альтернатива возникает лишь в том случае, когда в поле зрения теоретика находятся тела, взаимодействующие друг с другом в пространстве. Есть тело мозга, есть другие тела. Тела взаимодействуют. Мышления нет в других телах. Следовательно, оно возникает в теле мозга под влиянием действия на него других тел. Такое «речение» (вторую сторону противоречия, лежащего в основе обсуждавшейся проблемы) я отвергал, указывая на исторические причины, приведшие к появлению метода теоретизирования, сводящего мир объектов к пространственному взаимодействию тел. Сам же пытался с помощью философской аргументации развить противоположное «речие», «речение», раскрывающее процесс возникновения, развития и функционирования человеческого мышления (превращающего отношение человека к миру в сознательное отношение) именно как процесс, протекающий в реальном историческом времени и за счет реальных исторически развивающихся средств человеческого общения и деятельности. Вот так и воспроизводилось мной не во сне, а наяву одно из противоречий проблемы человеческого «Я». И опять-таки наяву реально живший на Земле человек нашел в моем «речении» внутренне ему (этому «речению») присущее противоречие. Заметил и задал вопрос: «А все-таки кто же задает программу коре?» В этом умном и тонком вопросе была «подковырка», вначале мной не замеченная. И вот во сне пригрезившийся мне ученик Рассела дословно воспроизвел его вопрос, я отвечал ему, отвечал так же, как и думал до этого наяву. И, отвечая, я не осознавал, что мы с ним олицетворяем две стороны новой проблемы. Мне казалось, что я прав на «все сто», как сказал однажды поэт Иван Бездомный, любивший выражаться вычурно и фигурально. Нет, стало быть, и нужды в Ученике, в его вопросах-возражениях. Но тут мне же во сне является кто-то третий и начинает громить мою «несокрушимую» позицию. Как это он делал — вы помните, и я повторять не буду. Важно другое: я не нахожу теперь свою позицию неуязвимой. Третий показывает достаточно наглядно, что у меня концы с концами не сходятся. Но ведь и он не предложил позитивного решения вопроса. Он только продемонстрировал односторонность и неполноту моего «решения». Но и в трудах Рассела не было аргументов, которыми пользовался этот Третий. Не было их и у меня. Откуда же они? А если этот Третий все-таки я сам? Он — мое сновидение, он — видение, взгляд на мою логику, как бы со стороны. Но разве каждый из нас, людей, не спорит с собой постоянно? Разве мы не умеем со стороны увидеть свои собственные аргументы? Разве мы не оцениваем сами свою деятельность? Ведь ситуация моего сновидения, если хотите, типичная ситуация любого размышления. Нет, речь идет не о решении стереотипной задачи, алгоритм которой известен, и остается «провернуть» через него новые данные. Речь о размышлении, которое, по словам А. Уайтхеда, подобно кавалерийской атаке, производится тогда, когда нельзя решить вопрос по шаблону. Итак, я вижу одну сторону дела, есть его вторая сторона, для меня неприемлемая. Но тут появляется Третий и в моей точке зрения находит противоречие. Этот Третий — я сам, взглянувший на свою работу со стороны. Возьмем совсем бытовой пример. Вы спешите на службу. Дорога знакома, и вашим движением управляют привычка, навык. Действия автоматизированы: пятак — в щель турникета, потом — на эскалатор, теперь, не думая, — сюда, здесь — удобная для выхода на станции назначения дверь метропоезда. Взгляд пробегает по строчкам газеты. Нарастающий грохот вагонов, шипит пневматическая дверь, открываясь прямо перед вами, и т. д. О том, куда и как ехать, вы, повторяю, не думаете. Но что это? Голос по радио объявляет: в связи с ремонтом переход на станции «Октябрьская» закрыт, пользуйтесь переходами на станции «Проспект мира». «Вот те на! Зачем же мне «Проспект мира»? Это на другом конце города! Нет, поеду до «Тургеневской», а там… Постой, постой… почему до «Тургеневской», лучше до «Новокузнецкой»: и ближе, и… Да, но тогда придется делать две пересадки…» Вот и все действующие лица моего сновидения тут как тут. Вот «Я», твердо знающий, как надо ехать. Вот Ученик — он голосом радио сообщил, что так ехать не придется на этот раз. И, наконец, вот и Третий. Он отвергает мое решение ехать до «Тургеневской». Теперь я уже не действую по шаблону, я вынужден размышлять, а это, оказывается, и значит спорить с собой. Но тогда, возвращаясь к интересующей нас проблеме, я, кажется, могу ответить Ученику: программу коре мозга задает… нет, не сам мозг и, как правильно заметил мой оппонент во сне, не само объективно представшее передо мной противоречие. Программу коре задает, вернее, задают те двое (я и Третий), из которых и состоит мое «Я». Что же представляют они собой? Где они? Как они возникают в жизнедеятельности моего тела? Здесь следовало бы сделать большую паузу и попросить читателя окинуть мысленным взором все тупики и зигзаги нашего отнюдь не прямого пути к решению загадки человеческого «Я». Ведь фактически мы с вами уже обладаем необходимым материалом для ответа на последний и самый главный вопрос: что же в нашем теле мыслит, что творит, что ставит цели, в которых мир объектов (пока еще в нашем представлении) переустроен так, как сам по себе он никогда не сможет переустроиться? Только ответив на этот вопрос, мы проникнем в «механизм» сновидений, в механику фантазии и творчества вообще. Так сделаем же небольшой перерыв, позволив читателю самому подвести итоги… А затем вместо обычного заключения, кратко перечисляющего главные выводы, в которых автору хотелось бы убедить читателя, я предложу вашему вниманию ответ на наш последний и самый главный вопрос.
Описание изменений:
Пожалуйста, учтите, что любой ваш вклад в проект «Марксопедия» может быть отредактирован или удалён другими участниками. Если вы не хотите, чтобы кто-либо изменял ваши тексты, не помещайте их сюда.
Вы также подтверждаете, что являетесь автором вносимых дополнений, или скопировали их из источника, допускающего свободное распространение и изменение своего содержимого (см.
Marxopedia:Авторские права
).
НЕ РАЗМЕЩАЙТЕ БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ ОХРАНЯЕМЫЕ АВТОРСКИМ ПРАВОМ МАТЕРИАЛЫ!
Отменить
Справка по редактированию
(в новом окне)